"Я думал, чувствовал, я жил". - М.:
Советский писатель, 1971. С. 189-207.
А. Гольдберг
В марте 1934 года в одной из гостиных ленинградского Дома писателей собралось много народу. Только что окончился городской конкурс, названный пышно и торжественно - "конкурсом юных дарований", и стали известны имена тех счастливцев, первые опыты которых в стихах и прозе оказались наиболее удачными.
Гостиная наполнялась, мы разглядывали своих соседей, не догадываясь, что многие из них станут нашими товарищами на всю жизнь. И конечно, мы еще не знали, что с этого дня и отрочество наше, и юность окажутся необычными, потому что самым главным нашим учителем станет Самуил Яковлевич Маршак.
В старом номере газеты "Ленинские искры" я отыскал стихи детского поэта Константина Игнатьевича Высоковского - "дяди Кости", как его называли многие поколения ленинградских пионеров. "Дядя Костя" был в тот день на нашей встрече с Маршаком и так ее описал:
Настежь дверь. Быстрый шаг -
Появляется Маршак
В круглых роговых очках,
У него портфель в руках,
Толстый, словно бочка, -
Не замкнуть замочка.
Он поэмами набит,
Он рассказами раздут.
Сел Маршак и говорит:
- Все ребята в сборе тут?
Многие из нас впервые видели живого писателя, да еще самого Маршака! Честно говоря, мы глядели на него во все глаза и не очень внимательно слушали то, что говорилось и читалось. Но одну вещь мы поняли и запомнили: Маршак сказал, что осенью нас соберут снова и, может быть, тогда мы начнем часто встречаться друг с другом.
Всю дорогу домой мы спорили о том, что имел в виду Маршак. Предположения высказывались самые фантастические. Кто-то даже пустил слух, что под Ленинградом собираются устроить специальную "колонию для юных дарований". И только поздней осенью мы узнали, что скоро откроется новый детский клуб под названием "Дом детской литературы", а во главе его будет Маршак.
Лишь много лет спустя я услышал от Самуила Яковлевича историю создания "Дома детской литературы" ("ДДЛ" - как его сразу же стали называть). Оказалось, что Маршак давно вынашивал эту идею, рассказал о ней С.М. Кирову и, заручившись его поддержкой, стал добиваться ее осуществления. У него нашлись единомышленники: заведующий гороно Алексинский, секретарь обкома комсомола Вайшля, директор Дома художественного воспитания детей Штейнварт* (которого все в Ленинграде называли "товарищ Натан") и многие другие. Нашелся и человек, согласившийся взять на свои плечи огромную работу, необходимую для того, чтобы воплотить новую идею в жизнь.
Молодой ленинградский журналист Абрам Борисович Серебрянников был не только отличным организатором и администратором, но и замечательным педагогом, неподкупно строгим к ошибкам каждого из нас и бесконечно щедрым на выдумки, превращавшие несколько десятков мальчишек и девчонок в крепкий и надежный коллектив.
Зачем был создан ДДЛ? Этот вопрос задавали Маршаку и те, от кого зависело устройство не предусмотренного никакими штатами "детского учреждения", и ленинградские литераторы, многие из которых скоро стали нашими гостями, и мы сами - от девятилетних октябрят до шестнадцатилетних комсомольцев. И всем Маршак отвечал одно и то же: в ДДЛ собраны ребята, любящие литературу.
Это - не поэтическая студия, готовящая профессиональных писателей, а детский клуб, который должен дать ребятам как можно более полное представление об окружающем мире. И если у кого-нибудь из них первоначальная детская любовь к литературе перерастет в более серьезное увлечение, он сможет использовать знания, полученные в ДДЛ.
Не знаю, разрабатывалась ли когда-нибудь в ДДЛ долгосрочная программа занятий? Нам, во всяком случае, казалось, что те люди, которые беседовали с нами в учебных комнатах и маленьких залах особняка на Исаакиевской площади, приходили сюда прежде всего потому, что они были необыкновенно интересными людьми. Каждый из них не только очень хорошо знал какую-то сторону жизни, науки или литературы, но и лучше всех в Ленинграде умел о ней рассказать.
Когда поэт, историк и философ Адриан Иванович Пиотровский рассказывал нам о древнегреческой литературе и, потирая огромный лоб и чуть пришептывая, читал свои переводы Софокла и Аристофана, мы так же самозабвенно устремлялись за рассказчиком в мир Эллады, как накануне вместе с полярником Рудаковым мысленно плыли по маршруту героического дрейфа "Седова".
Комкор Виталий Маркович Примаков был в то время заместителем командующего войсками Ленинградского округа, проводил маневры, много писал и тем не менее несколько месяцев подряд регулярно бывал в ДДЛ. Этот изящный и аккуратный человек в пенсне совсем не походил на того командира червонных казаков, каким он представлялся нам из книг. Но умение обрисовать несколькими штрихами ход военной кампании помогало нам догадаться, каким решительным полководцем был этот прославленный человек.
Александр Слонимский рассказывал о Пушкине так, будто бы провел всю жизнь с ним рядом, знал его друзей, странствовал с ним в одной карете то в Одессу, то в Арзрум, то в Болдино и видел, как слагались строфы "Онегина" и как мчались сани на Черную Речку.
Всех этих гостей приглашал в ДДЛ Маршак. Вероятно, он был не только организатором их бесед, но и режиссером, потому что иначе вряд ли нашим гостям удавалось бы так быстро находить общий язык с разновозрастной и пестрой ребячьей аудиторией. Но об этих предварительных усилиях Маршака я могу только догадываться, потомy что во время самих бесед Самуил Яковлевич превращался в такого же ненасытного и жадного слушателя, как и его ученики. Вперемежку с нами он задавал академику Струве вопросы о Гильгамеше и царе Хаммурапи и настойчиво выспрашивал знаменитого начальника ЭПРОНа Фотия Ивановича Крылова о подъеме со дна моря затонувших судов. И, может быть, этим своим неистощимым любопытством ко всем проявлениям человеческой деятельности Маршак давал нам самый главный пример того, как надо учиться жизни и воспринимать жизнь.
Встречи с "бывалыми людьми" чередовались в ДДЛ с литературными занятиями - их проводил Самуил Яковлевич и его неизменные помощники: Т.Г. Габбе, 3.М. Задунайская, А.И. Любарская, С.К. Безбородов. Время от времени заглядывали к нам Е.Л. Шварц, Д.И. Хармс, Н.А. Заболоцкий, Л.И. Пантелеев.
Начинали обычно с обсуждения чьих-нибудь новых стихов или рассказов. Самуил Яковлевич внимательно выслушивал мнение ребят, иногда переспрашивал, заставляя выкладывать все начистоту, без реверансов и дипломатии, и, наконец, высказывался сам.
Долгое время мы не понимали, почему Самуил Яковлевич равнодушен к тем стихам, которые многим из нас нравились больше всего. Почему совершенно взрослые стихи Юрия Полякова о Дюрере и Рембрандте он оставил почти без внимания? Почему назвал неудачными стихи Володи Копмана "Аутодафе", где были такие красивые строки:
Под медленный набат ты выйдешь из тюрьмы,
Неся с трудом вперед кусок кровавый тела.
И взор твой заблестит опалом в царстве Тьмы,
Когда на эшафот, шатаясь, вступишь смело.
И вместе с тем, почему Самуилу Яковлевичу так нравятся по-деревенски неуклюжие строки Саши Карякина:
Избенка наша маленька,
В ней сыро и темно.
Я не один у маменьки -
Нас семеро былó.
Или четверостишие Ростислава Кетлера:
Белка прыгает, резвится
На большой сосне
И охотника однажды
Видела во сне.
Но мало-помалу мы стали понимать, что Самуил Яковлевич никому не прощает умозрительных стихотворных конструкций, выспренности, абстрактной "романтичности", всего того, что идет от книжной учености, от чужих, схваченных на ходу литературных приемов. И, напротив, он готов простить несовершенство формы, небогатую рифму или дрогнувший размер, если юный автор пытается вложить в стихи продуманные им самим мысли или пережитые им самим чувства.
Порой это снисхождение Маршака к погрешностям стиля казалось нам странным - ведь у него самого стихи всегда так здорово сделаны. Правда, он никогда не пропускал эти сбои формы, в каждом случае отмечал их, говоря, что стихи были бы лучше, если бы не то или не это. Но, видимо, он считал, что поэтическое умение - дело наживное, а в юности главное - сохранить и не растерять непосредственность восприятия, собственный взгляд на мир.
Не надо из этого делать вывод, будто Самуил Яковлевич был либеральным критиком. Наоборот, доставалось нам от Маршака весьма основательно. Пустословия, краснобайства, халтуры он не прощал никому. Получить его одобрение было совсем не легко. Но зато, когда появлялись вещи, достойные, на его взгляд, похвалы, он считал возможным прямо и открыто говорить об этом.
Вот как, например, писал он в предисловии к сборнику "Стихи детей" (1936) о поэме Ильи Мееровича "Чапаев":
"Поэму о Чапаеве Илюша написал с тем же увлечением, с каким его сверстники играют в партизан у себя на школьном дворе. Вся поэма написана одним размером - легким и звонким хореем. Но этот хорей отлично служит самым разнообразным поэтическим задачам".
И каждый раз, когда ученики ДДЛ выступали на литературных вечерах, Самуил Яковлевич вызывал худенького и молчаливого Илюшу Мееровича, и тот читал:
С нар, чапайцы, за винтовки,
Саблю на бок и вперед!
И пошел строчить путевки
Прямо к богу пулемет.
...Занятие шло к концу. Самуил Яковлевич оглядывал нас всех, быстрыми рывками поднимая и опуская голову, и спрашивал:
- Ничего больше нет? Тогда я почитаю, хорошо?
Иногда он вынимал из портфеля принесенный с собой томик, но большей частью читал наизусть.
Если бы записать все, что прочел нам Маршак за эти годы, можно было бы составить точное представление о его поэтических пристрастиях. Чаще всего он читал Пушкина - "Пророк", "Цветок засохший, безуханный..." и особенно любимые им "Обвал" и "Эхо", в которых он находил ритмы еще неведомого нам в ту пору Бернса. Охотно вспоминал Гейне, Жуковского, Беранже ("Как яблочко румян..."), А.К. Толстого, Киплинга. Много раз он возвращался к одним и тем же стихам Некрасова, но каждое из них звучало у него по-другому: "Генерала Топтыгина" он читал, поматывая головой и словно подпрыгивая на невидимых ухабах, в "Филантропе" у него появлялась наивно-укоризненная интонация, а когда в стихах "О погоде" доходило до слов старого курьера о странствии с журнальными листами по редакциям:
То носил к Александру Сергеичу,
А теперь уж тринадцатый год
Все ношу к Николай Алексеичу, -
На Литейной живет, -
Самуил Яковлевич всегда останавливался, словно что-то подступало ему к горлу, и только потом читал дальше.
Были у него и отдельные любимые строфы: из Державина, из "Водопада" Баратынского, из Дениса Давыдова.
Старых барынь духовник,
Маленький аббатик,
Что в гостиных бить привык
В маленький набатик.
Все кричат ему привет
С аханьем и писком,
А он важно им в ответ:
"Dominus vobiscum".
Думаю, что Маршаку нравилась в этих строчках не только их убийственная ирония, но и безукоризненно отточенная форма, вероятно стоившая поэту огромного труда и в то же время кажущаяся читателю просто счастливой находкой.
Мы много раз просили Самуила Яковлевича почитать Маяковского, но он неизменно отказывался и даже сердился, когда повторяли эту просьбу. Теперь мне кажется, что Маршак боялся, как бы наше знакомство с Маяковским не оказалось преждевременным: вдруг мы не поймем его сложный, насыщенный метафорами стих или, наоборот, слишком увлечемся его новаторскими приемами и станем их слепо повторять? И вместе с тем сам Маршак очень любил Маяковского и однажды с гордостью вспомнил, как Маяковский похвалил его стихи. Почти все, что было написано Маршаком для детей, мы помнили очень хорошо. И когда он по нашей просьбе читал свои стихи, мы ревниво следили за текстом: а как будет на этот раз? Ведь Самуил Яковлевич все вновь и вновь возвращался к уже напечатанным стихам, шлифуя их, изменяя и дополняя. Одного только "Мистера Твистера" мы слышали во многих вариантах, и мне до сих пор жалко, что Маршак выбросил из поэмы полюбившиеся нам строчки:
Швейцар
Предложил им
Ночлег
Пролетарский,
Швейцар
Уложил их
На койке
В швейцарской.
Мы привыкли видеть Маршака часто, и все-таки всегда это был праздник. А летом 1936 года этот праздник растянулся на целый месяц. ДДЛ и раньше устраивал для ребят поездки по Союзу, но на этот раз стало известно, что с нами поедет Маршак.
В Москве Маршак и Алексинский повезли нас на дачу к А.С. Бубнову - тогдашнему наркому просвещения. Вероятно, нарком захотел сам посмотреть результат необычного воспитательного эксперимента, затеянного в Ленинграде. Сперва прием проходил довольно чинно и официально - никто из нас не знал, как себя держать с высоким начальством. И когда, расположившись на огромной веранде, мы начали читать стихи, они прозвучали совсем иначе, нежели в привычных стенах ДДЛ.
Застенчивый "Чапай" - Илюша Меерович - никак не мог откашляться и дважды сбивался, начиная строфу:
На груди кресты да ленты,
И под пуль свинцовый гуд
Прут вперед интеллигенты -
"Их величества" идут.
Даже Вера Скворцова, обычно храбро выпаливавшая свои стихи об умчавшемся детстве (ей в то время было 11 лет), теребя платье, тихо бормотала:
Детство, детство, ты несешься,
И летят, летят года.
Детство, детство, не вернешься
Ты ко мне уж никогда.
И тогда вмешался Маршак. Он узнал от Серебрянникова, у кого из ребят есть новые, еще не читанные стихи, заставил прочесть их и тут же устроил точно такое же обсуждение, как на наших литературных занятиях. Бубнов сразу сообразил, в чем дело, включился в беседу, и наше смущение быстро растаяло.
Но, поспевая к нам на выручку в трудный момент, Самуил Яковлевич так же быстро и энергично реагировал на любую попытку хвастовства и зазнайства. Как-то на пароходе (мы плыли по Оке, Волге, Каме, Белой) один из нас, добиваясь от капитана каких-то льгот, бросил словечко: "Мы - одаренные". Боже мой, что было! Едва Маршак узнал об этом, он собрал нас всех на палубе, пригласил капитана, извинился перед ним, а потом, припомнив наименее удачные места из произведений виновника этой истории, весьма убедительно доказал ому, что человека, допускающего в своих стихах такие срывы, считать "одаренным" весьма преждевременно. И если когда-нибудь он сможет стать литератором, то лишь при условии, что будет работать, трудиться изо всех сил, а не рассчитывать на свою "одаренность".
В пути Самуил Яковлевич часто рассказывал нам о юности, о знакомстве с Горьким, о своей студенческой жизни в Англии, и много лет спустя, читая книгу "В начале жизни", я узнавал те самые эпизоды, о которых впервые услышал на палубе волжского парохода...
В статье "Стихи детей", посвященной творчеству воспитанников ДДЛ, С.Я. Маршак писал:
"Не знаю, многие ли из них всецело посвятят себя литературному искусству. Быть может, их пафос, наблюдательность, настоящее поэтическое вдохновение уйдут в другое русло". И такая перспектива Маршака не огорчала, ибо он твердо знал, что научить человека стать писателем нельзя: можно лишь помочь ему вступить на этот путь, а дальнейшее слово скажет сама жизнь.
В декабре 1957 года Самуил Яковлевич впервые после войны приехал в Ленинград. Отмечалось его семидесятилетие.
Это был большой и шумный юбилейный вечер, на котором было все, что полагается на юбилейных вечерах. Бойкий пионер уверенно доложил собравшимся, что "школьники Ленинграда любят писателя Маршака, сочинившего такие известные стихи, как-то... такие известные пьесы, как-то...". Дали слово и бывшим ученикам ДДЛ, прочитавшим коллективный труд, в котором, среди прочего, были и такие строки:
Разные были ребята и всякие
В доме старинном напротив Исаакия,
Но у истока всех наших дорог
Вами зажженный горит огонек.
Самуил Яковлевич слушал речи и здравицы, принимал подарки, обнимал поздравителей, но, как нам показалось, был каким-то очень напряженным, словно старался уловить все время ускользавшую мысль. А может быть, его просто утомила эта пышная церемония, потому что, когда надо было сказать ответное слово и он начал говорить, ему стало нехорошо, он разволновался и прервал речь. А потом, рассердившись на собственную слабость, махнул рукой и стал читать стихи. И, как всегда, это его успокоило.
После торжества несколько ленинградских писателей поехали провожать Маршака в гостиницу. Самуил Яковлевич позвал с собой и нас - бывших учеников ДДЛ. По дороге он немного отдохнул - в машине ему всегда дышалось легче, - и, когда мы добрались в номер, напряженность исчезла и Самуил Яковлевич превратился из "объекта юбилея" в самого себя.
Видно, ему нужна была разрядка, потому что он сразу же предложил спеть. Один из присутствующих поэтов знал "репертуар" Маршака, и они вдвоем стали петь старые и давно забытые песни. Пели о солдате, которому перед смертью жалко "жену - по закону, тещу - по привету", о гуляке, вопрошающем девицу, что она будет пить:
Или же пиво,
Или же вино,
Или же фиалку,
Или ничего?
И снова лукаво-жалобное: "Задумал богу помолиться..."
Самуил Яковлевич с таким удовольствием выговаривал слова, что видно было, как ему нравятся четкие ритмические повторы. И, едва кончив петь, он заговорил о том, как по-разному звучит песенный стих у разных народов. Украинский язык, например, особенно приспособлен для юмора, в нем есть замечательные слова - "манесенький", "маненесенький". Русскому языку присуща та великодержавность, которая необходима для высокой песни и которая, кстати, есть и в английском языке. Очень немногим большим поэтам удается совместить в своем творчестве народный юмор и высокий строй стиха. И, вероятно, успехи Твардовского в какой-то степени связаны с тем, что ему посчастливилось родиться на Смоленщине, на стыке России, Белоруссии и Украины.
...Писатели ушли, а Маршак все не отпускал нас:
- Посидите еще. А я вам почитаю.
И стал читать, но тут же спохватился:
- Надо позвонить Шварцу!
Евгений Львович Шварц в это время тяжело болел (он умер месяц спустя) и, конечно, не смог быть на юбилее. Но организаторы вечера побывали у Шварца, записали его приветствие на пленку, и в притихшем зале Дома писателей прозвучал его негромкий голос.
- Ты был моим первым редактором, - говорил Шварц, и Маршак по привычке кивал, словно подтверждая это, - а первый редактор - это как первая любовь. С ним могут быть ссоры, могут быть примирения, но главного они не затрагивают. Главное остается на всю жизнь. И это главное - литература.
Евгений Львович говорил, и мы вспоминали его подвижную полнеющую фигуру, его корректную деловитость и доброжелательную иронию, и сама эта затея с поздравлением, прозвучавшим из репродуктора, стала казаться одним из тех розыгрышей, которые Шварц так любил. И вместе с тем это было самым теплым и дружеским словом за весь вечер.
Маршак с того и начал:
- Знаешь, Женя, твоя речь была лучше всех. - И, словно огорчившись, что Шварц не мог присутствовать на задуманной им постановке, добавил: - Как жаль, что тебя там не было. - А потом спохватился: - Ты слышал, говорят, есть чудодейственное лекарство.
И начал рассказывать об исцелении какого-то общего знакомого...
- Теперь надо Зощенко позвонить. Он был там, я видел. А в антракте почему-то ушел.
Мы тоже видели Зощенко. Его смуглое лицо стало еще темнее, неулыбчивые глаза еще более сузились. Сидел с краю, ни с кем не разговаривал.
Маршак, дозвонившись, спросил его:
- Почему вы не были на сцене?
Видимо, Зощенко объяснил, что он привык сидеть не в президиуме, а в зале.
Потом, выслушав ответ, прикрыл трубку рукой и громким шепотом сказал нам:
- Он говорит, что устал переучиваться.
Маршак часто восхищался Зощенко:
- Это - огромный писатель! У него форточка всегда открыта на улицу, а не в коридор, как у NN. Зощенко первый сумел передать речь "безъязыких людей", тех, которых до него в литературе не было. Водь вы, наверно, замечали, что крестьянин, рабочий, служащий - все они говорят правильно, то есть ошибки в их речи не правило, а исключение. Ну а парикмахер? Официант? Банщик? У них свой язык. И Зощенко его открыл.
...Телефон продолжал звонить. Кто-то не успевший поздравить Маршака спешил наверстать упущенное. Юбилейный вечер затянулся далеко за полночь...
Наутро Самуил Яковлевич решил поездить по Ленинграду. Почти двадцать лет назад он перебрался в Москву, но все же полжизни прожито в Ленинграде! И мы поехали по памятным для Маршака местам. Побывали на Потемкинской, на улице Пестеля - знакомые дома, знакомые окна. Мелькнула бывшая 3-я гимназия в Соляном переулке. Тут же неподалеку, на Моховой, квартира, где жил юный Маршак у друзей В.В. Стасова. И Самуил Яковлевич вспомнил один из эпизодов, связанных с дорогим для него именем.
Среди многочисленных подопечных Стасова был молодой скульптор Герцовский. Во время одного из приездов Маршака из Ялты в Петербург Стасов познакомил его с Герцовским, и молодые люди стали встречаться. Из разговоров с Герцовским Маршак понял, что тот связан с каким-то революционным кружком, помогает ему в перевозке оружия и поэтому обязан соблюдать конспирацию. Однако, судя по всему, он ее не слишком строго соблюдал.
Как-то вечером Маршак заехал к Герцовскому на Васильевский остров. Окно было освещено, дверь открыли сразу, но в квартире оказалась засада. Два дюжих жандарма повезли Маршака в охранное отделение. И тут же начался допрос.
За столом сидел человек в штатской одежде и разбирал бумаги. Он протянул один из листов Маршаку:
- Это вам адресовано?
Действительно, вверху страницы было обращение к Маршаку, а потом шло письмо, в конце которого были нарисованы виселица и колыбель.
- Кажется, ваш приятель изволил предсказать свою судьбу? Он арестован, и бог знает, что его ждет. Может быть, и петля. Но при чем здесь колыбель?
Маршак пробежал глазами письмо и из туманных словоизлияний Гсрцовского понял, что тот намерен жениться. Зная склонность Герцовского к символике, нетрудно было догадаться, что петля и колыбель воплощали в себе возможные перспективы будущего брака.
Но следователь не поверил этим объяснениям и, хотя никаких улик против Маршака не было, на всякий случай постращал его серьезными последствиями. И вдруг, изменив тон, порекомендовал не заниматься террором, а следовать учению графа Толстого, не отвечая на зло насилием. Это было так неожиданно, что Маршак с трудом удержался от смеха, несмотря на невеселую ситуацию.
Ночь он провел в одной комнате с безумно скучавшим жандармом, который время от времени будил его и уныло тянул: "Послушайте, сыграем в шашки". А под утро явился следователь и весьма почтительно осведомился, знаком ли Маршак с действительным статским советником Стасовым, который его разыскивает.
Маршака сразу же освободили, и он зашагал но пустынным улицам к своему избавителю. Много позднее ои узнал, что Герцовского выслали из Петербурга.
Остановились у здания Публичной библиотеки. Маршак вспомнил сослуживцев Стасова - хранителя рукописных сокровищ Ивана Афанасьевича Бычкова, неутомимого собирателя коллекции "Россика" Александра Исаевича Браудо и многих других, приходивших в начале века в круглый зал на втором этаже библиотеки. Часто в том зале занимался и гимназист Маршак, имевший свое собственное место за одним из высоких шкафов. Может быть, в память об этом он до конца жизни посылал в библиотеку свои книги, немедленно отзывался на все ее просьбы, и Публичная библиотека по праву считала Маршака своим другом.
Проехали Исаакиевскую площадь, здание бывшего ДДЛ, свернули к Неве, и тут Самуил Яковлевич потребовал, чтобы мы остановились у "Медного всадника". Был хмурый декабрьский день, с неба сеял мокрый мелкий снег, сразу же таявший на асфальте, но Маршак, не слушая нас, вылез из машины и пошел к памятнику.
Вернулся он очень довольный:
- Вы помните у Блока:
Он спит, пока закат румян,
И сонно розовеют латы.
И с тихим свистом сквозь туман
Глядится змей, копытом сжатый.
Так вот я проверил: у него сказано неправильно, а у меня, оказывается, правильно:
Вот на коне перед Сенатом
Застыл он, обращен к Неве,
В плаще широком и крылатом,
С венком на гордой голове.
Ведь Петр - он же в тоге, в плаще, - значит, и никаких лат у него нет. Ну теперь можно ехать дальше.
И снова за окнами машины замелькала Нева. Адмиралтейство... Дворцовая площадь...
Это был последний приезд Маршака в Ленинград.
Попадая в Москву, я бывал у Самуила Яковлевича, слушал новые стихи, разглядывал новые книги, появившиеся на полках в кабинете и в столовой (особенно запомнился томик Бернса, переплетенный в клетчатую шотландку и открывающийся надписью: "С благодарностью от автора и лорда-мэра Глазго"). Но вышло так, что в самые последние годы мне пришлось видеть Самуила Яковлевича не в привычной обстановке его московской квартиры, а совсем в другой.
Лето 1962 года Маршак провел в Тессели. Он жил неподалеку от бывшей дачи Горького, и с балкона его комнаты виден был сад, спускавшийся прямо к морю.
Самуил Яковлевич похудел, стал менее подвижен, но, стоило ему рассмеяться, и лицо молодело, а глаза щурились и прыгали под очками. В то время он работал над лирическими стихами, и рукопись лежала на его рабочем столе - непривычно маленьком по сравнению с московским.
- Послушайте, голубчик, мое любимое:
Усердней с каждым днем гляжу в словарь.
В его столбцах мерцают искры чувства,
В подвалы слов не раз сойдет искусство,
Держа в руке свой потайной фонарь...
И сразу же Самуил Яковлевич заговорил о происхождении слов, вошедших в наш обиход, о тех извилистых путях, какие им пришлось пройти. Языковеды предпочитают заниматься историей необычных словосочетаний, а смысл простых понятий от них часто ускользает.
Взять, например, слова "ты" и "вы". Сперва во всех языках была одна-единственная форма обращения - "ты". Лишь когда сюзерены, желая подчеркнуть свое превосходство над вассалами, стали именовать себя не "я", а "мы", к ним в свою счередъ стали обращаться на "вы". И понадобилось еще немало времени для того, чтобы эта грамматическая новинка приобрела более демократический смысл и стала вежливой формой обращения не только к вышестоящим лицам, а и ко всем людям.
Точно так же "мосье" и "сэром" звали сперва только короля (на Руси "господином" именовали соответственно князя или боярина), и лишь потом эти слова утратили свой исключительный смысл и вошли в обыденную речь.
Как важно было бы побольше рассказать людям об их языке и вообще об их прошлом, чтобы они представляли его не только по школьным учебникам!
И Самуил Яковлевич объяснил, какие книги ему хотелось бы увидеть: без академической сухости и вместе с тем без "художничанья", когда повествование приукрашивается ненужными деталями. В исторической литературе важно воссоздать характер людей и быта прошедшей эпохи, а не ее внешние признаки.
Все это отнюдь не исключает вымысла, - наоборот, иногда вымышленный эпизод может дать более яркое представление о времени, чем наудачу выхваченный подлинный случай. Но вымысел должен быть основан на знании фактов, а это, в свою очередь, зависит от общего объема знаний того, кто пишет.
- Как бы это объяснить? - Самуил Яковлевич задумался, но сразу же нашел подходящее сравнение: - Нужен такой рычаг, у которого плечо, образуемое знаниями автора, было бы длинным и крепким, и тогда отдача получится сильной и надежной. Жаль, что историки неохотно берутся за такие книги! Одного, правда, удалось уговорить, - Маршак вспомнил, как по его совету ленинградский профессор С.Я. Лурье написал книгу "Письмо греческого мальчика" и какой удачной она получилась.
Вообще Самуил Яковлевич был убежден, что каждый человек, хорошо знающий свое дело, может написать о нем так, что это будет интересно всем. И сколько таких "умельцев" - самых различных специальностей - Маршак ввел в литературу.
А как он умел угадывать таланты, как помогал им увидеть свет! Тогда, в Тессели, он рассказывал о новой рукописи, присланной ему на рецензию, особо отмечая своеобычность ее языка.
В этот день Самуил Яковлевич несколько раз принимался повторять полюбившиеся ему в рукописи слова, возвращаясь к ним, словно пробуя их на вкус и цвет. И тогда я понял, почему из всей книги лирических стихов самым дорогим для него было стихотворение "Словарь".
Когда в апреле 1964 года я ехал в подмосковный санаторий, где жил в то время Маршак, я думал, что увижу его в постели, - ведь он только что перенес тяжелую болезнь. Но уже в дверях комнаты я услышал полный энергии голос - Маршак сидел за рабочим столом и гневно разговаривал по телефону.
Оказывается, на днях у него побывал актер, собиравшийся читать по телевидению его стихи, и Самуил Яковлевич остался им очень недоволен.
- Я же ему все объяснил, - кричал он в трубку своему невидимому собеседнику, - и думал, что он понял. А вчера я видел передачу, но он читал совсем не так. Выходит, он ничего не понял! И потом он их просто плохо выучил! Как надо читать? Вот вы приезжайте ко мне, почитаем и поговорим. - И, как всегда, быстро сменив гнев на милость, ласково попрощался: - Будьте здоровы, милый!
В этот раз на столе Самуила Яковлевича лежала рукопись книги лирических эпиграмм. И, словно продолжая только что оконченный разговор и желая показать, как именно должны звучать его стихи, Маршак стал читать новые четверостишия.
Все, кто слышали чтение Маршака, помнят его чуть сиплый, задыхающийся голос. Большинство поэтов читают, растягивая гласные, словно выпевая свои стихи на какой-то известный им одним мотив. У Маршака все было совсем по-другому: каждую строчку четко прошивал ритм, он входил в сознание слушателя с первой же строфы, как бы настраивая его на особый звуковой лад.
Эта звуковая основа, будто волна за волной, вздымала и доносила до слушателя ничем не затуманенный смысл стихотворения, всего стихотворения, а не отдельных слов и фраз, как это получается у большинства профессиональных чтецов. И если в сказках и балладах для детей ритмический рисунок напоминал (по признанию самого Маршака) детские считалки и дразнилки, то в лирических циклах все чаще звучал ямб: то патетический, то задумчивый, то скорбный.
После каждого стихотворения Самуил Яковлевич останавливался, поворачивал голову и ждал. Давал подумать. Если слушатель молчал, чтение продолжалось. Но когда Маршак догадывался, что хочется тут же, сразу, поделиться впечатлением об услышанном, он настойчиво выспрашивал: "А как, по-вашему?", или: "Может быть, не стоит включать?"
Вопрос задавался не из вежливости: Самуилу Яковлевичу нужно было проверить отдачу своих стихов, и он проверял ее на каждом собеседнике. И если мнение слушателя расходилось с собственным мнением Маршака, он не успокаивался, пока не находил причину этого расхождения, и только тогда отвергал или принимал спорную мысль.
С ним было интересно спорить. Прежде всего потому, что с ним можно было спорить. И даже пороховая вспыльчивость Маршака, так часто прорывавшаяся в других случаях, во время спора о его собственных стихах сменялась настороженным и благожелательным вниманием.
...Самуил Яковлевич пригласил меня в Барвиху, чтобы подготовить для ленинградского "Дня поэзии" публикацию стихов моих товарищей по ДДЛ - Александра Катульского и Юрия Полякова, погибших в начале войны. Мы знали, что на Шуру Катульского Самуил Яковлевич возлагал особенно большие надежды. Ему нравился этот спокойный, сдержанный юноша, темперамент которого можно было обнаружить только в его крепких, мускулистых стихах о Хибинах, где работал его отец - известный геолог, о музыке, которою он увлекался, о море. Мать Катульского сберегла его тетрадки, и Маршак слушал, одобрительно кивая головой, стихи, не увидевшие до тех пор свет:
Здесь якорь залогом удачи минутной
В смоленую землю зарыт.
Затем, что кончается мир сухопутный
У этих изъеденных плит.
Здесь влажное небо разбито на румбы.
Шторма долетают сюда.
И, крепко держась за чугунные тумбы,
У стенки застыли суда.
Потом я стал читать стихи Юрия Полякова, чудом уцелевшие в блокированном Ленинграде и прошедшие через множество рук, прежде чем попасть ко мне. Сперва Самуил Яковлевич слушал их настороженно: он еще помнил бутафорскую романтику детских стихов Юрия, экзотичность их сюжетов и высокопарность формы. Но в последние годы перед войной с Полякова слетела, словно короста, былая словесная накипь, в стихи ворвалась жизнь, и он, будто предвидя недалекое будущее, писал:
На краю страны, у границы,
Окруженный кольцом дождей,
Все чернеет царь меднолицый
На гранитной глыбе своей.
И на площади тут же рядом,
Прошагав от ранней зари,
Останавливаются отряды -
Возле памятника покурить.
В кулаках горячи окурки,
Наползает горький дымок…
Скоро двинусь и я по гулким,
По широким плечам дорог.
Самуил Яковлевич не знал этих стихов: почти каждое он просил прочесть еще раз, оживился, разволновался, радуясь молодому таланту и одновременно сокрушаясь о его ранней гибели.
И мне показалось, что я снова на семинаре в "Доме детской литературы": звучат стихи моих товарищей, и Самуил Яковлевич судит их своим строгим и добрым судом.
Примечание авторов сайта
* В фамилии допущена опечатка, первым директором Ленинградского Дворца пионеров был Натан Михайлович Штейнварг (1907-1966). ↑