"Я думал, чувствовал, я жил". - М.:
Советский писатель, 1971. С. 493-497.
Эмрис Хьюз
"Вот и спета наша старинная песня".
Слова эти приписываются некоему шотландскому лорду, которому довелось более двухсот лет тому назад скрепить своей печатью договор между английским и шотландским правительствами, покончивший с независимостью Шотландии.
Они пришли мне на память, когда я сидел в зале Дома литераторов в четверг 9 июля 1964 года и смотрел на вереницу людей, медленно продвигавшуюся мимо гроба Самуила Маршака.
Долгая и значительная жизнь Маршака окончилась. Это было "концом старинной песни".
И пока я сидел там, воспоминания о моем старом друге проплывали передо мной вместе с мелодиями Шуберта, звучавшими как бы со стороны, но все же под той же крышей. Они возникали и исчезали, и на смену им приходили другие мелодии - Бетховена и Чайковского.
А по временам, когда музыка в зале умолкала, мне казалось, что до меня как будто совсем издалека доносится другая музыка - тягучие, загадочно-печальные звуки шотландской волынки, наигрывавшей плач - один из тех плачей, которые были сочинены в память о павших в битве, проигранной на болотах.
Вместе с моим старым другом мне довелось немало постранствовать по Москве, Крыму, Лондону и Шотландии и посетить с ним места, связанные с памятью многих писателей, которые подарили нам свои мысли и затем отошли в бессмертие.
Вместе мы побывали в коттедже в Аллоуэй, где Бернс родился, и в домике в Дамфризе, где он умер. С каким благоговением и любовью рассматривал там Маршак хранящиеся под стеклом строчки - выцветшие слова на клочках бумаги, некоторые - почти неразличимые, но для него - полные жизни и значения, как письма друга, написанные всего несколько недель тому назад.
Для него они были вовсе не ветхими и пыльными рукописными текстами, а насыщенными красками и движением картинами, и он видел свою жизненную задачу в том, чтобы снова сделать их живыми. Строчки эти родились в мозгу Роберта Бернса, были написаны его пером и касались мужчин и женщин, хотя и живших двести лет тому назад, но как бы лично знакомых Маршаку. Среди них был и Тэм О'Шентер, пьяный крестьянин, скачущий на своей кобыле в ненастную ночь.
...Рукой от бури заслонясь,
Он несся вдаль, взметая грязь.
То шляпу он сжимал в тревоге,
То пел сонеты по дороге,
То зорко вглядывался в тьму,
Где черт мерещился ему...
Вот наконец неясной тенью
Мелькнула церковь в отдаленье.
Оттуда слышался как зов
Далекий хор чертей и сов...1
Как радовался он, повторяя эти строчки среди каменных памятников около старой церкви Аллоуэй в Эйре!
Были и другие: Джон Ячменное Зерно, Святоша Уилли - сельский лицемер, Веселые Нищие, веселившиеся в таверне, парни и девушки, целовавшиеся в полях среди снопов ячменя, и все прочие, удостоившиеся эпитафий Бернса и нашедшие вечное упокоение под памятниками на Мохлинском кладбище. Бернсу удалось их обессмертить, и они живут в его стихах до сих пор, но вот через двести лет пришел Маршак и, переведя его стихи на русский язык, ввел всех этих людей в мир, который Бернс не мог даже вообразить.
Мне припомнились далее дни, проведенные с Маршаком в Лондоне, когда мы посетили с ним Тауэр и осмотрели темницу, в которой был обезглавлен автор "Утопии" сэр Томас Мор, а также зал в Вестминстере, в котором Кромвель и его друзья вынесли смертный приговор Карлу Первому, и улицу Уайтхолл, где они привели этот приговор в исполнение.
Но больше всего в Лондоне Маршака интересовали залы Национальной галереи, в которых находятся картины Рембрандта, Веласкеса и Констебля, а также Тэйт-гэллэри, в которых он с особенным вниманием рассматривал мистические рисунки своего второго любимца, Вильяма Блейка.
Мне хорошо помнится то жаркое июльское утро, в которое он, шагая по узкой боковой улочке и постукивая по тротуару концом своей толстой палки, настойчиво разыскивал тот самый дом, в котором жил и работал Блейк. Он радовался Лондону и снова переживал в нем дни своей молодости, которые провел здесь, будучи студентом Лондонского университета.
- Я люблю англичан, - как-то сказал мне Маршак.
- За что же? - спросил я, удивившись.
- Знаете, - сказал он, - среди них трое из четырех обязательно окажутся чудаками.
Он любил чудаков. И он сам, пожалуй, был чудаком, так же как и я. Как радовался бы он, если бы ему довелось встретиться с Диккенсом.
Я никогда не забуду того дня, когда мы поехали с Маршаком на машине из Москвы в Ясную Поляну и посетили дом Толстого. Мы медленно бродили по местам, в которых жил и работал великий русский мастер, а потом прошли по лесу к его окруженной деревьями могиле, не имеющей ни креста, ни надгробного памятника и все же оставляющей о себе такую яркую память. И тут же мне припомнился дом Толстого в Москве, с которым Маршак был знаком настолько, что можно было подумать, будто он жил в нем сам. И я тоже никогда не забуду того последнего дня выставки в Москве картин Дрезденской галереи перед отправкой их в Германию, когда мы, стоя в густой толпе народа, с трудом оторвались от созерцания чуда рафаэлевской Мадонны.
Вечером накануне похорон мне принесли несколько наших фотографий, сделанных в Ялте фотокорреспондентом Халипом, которого Маршак в шутку хотел утопить. На одной из них, снятой в доме Чехова, Маршак сидел за тем самым столом, за которым Чехов любил посидеть один в теплые утренние часы, обдумывая свои великие пьесы, и смотрел в чеховский сад.
Я дивился тогда, во время нашей беседы, чудесной памяти этого старого человека, тому, как все, что он видел и знал, запечатлелось в его мозгу, а также его способности снова оживлять давно прошедшие события.
Эти и многие другие воспоминания проплывали в моем сознании, когда я сидел в зале, созерцая безмолвное тело, возвышавшееся в гробу среди венков и букетов роз, и ощущая сладкий, почти одуряющий запах цветов.
И, провожая глазами людей, проходивших мимо, чтобы проститься с Маршаком, я постарался вообразить, что бы подумал он сам, если бы сидел со мною рядом. И мне пришло в голову, что он сказал бы:
- Все очень торжественно и значительно, и все здесь такие милые люди, так горько переживающие утрату. Но это причиняет слишком много боли. Для чего мы мучаем живых ради мертвых, если уж они мертвы? Мне трудно переносить эту обстановку. С останками следовало бы расставаться совсем по-другому. Давайте выйдем на солнце и свежий воздух и немножко покурим.
Неужели это тело в гробу - Маршак? Разве это в самом деле "конец старинной песни"? Нет, сила, которая водила пером Шекспира, Бернса, Блейка, Толстого, Чехова, которая управляла рукой Маршака, не иссякла. Она жива. Вдохновение не умирает вместе с телом, оно бессмертно. Мелодия продолжает звучать.
Тело в гробу! Это не он! И я вспомнил фразу Рабиндраната Тагора, которую как-то процитировал мне Маршак:
"Когда старые слова замирают на губах, новые мелодии вырываются из сердца. И когда зарастают старые тропы, открываются новые величественные пути".
Примечания