"Я думал, чувствовал, я жил". - М.:
Советский писатель, 1988. С. 536-540.
Н. Любимов
Детей тогда еще у меня не было, однако так называемые "детские стихи" Маршака я уже знал и любил. Любил потому, что это стихи не "детские" и не "взрослые", а просто - настоящие, чудесные стихи, каждой своею строчкой свидетельствующие о зоркости поэта к явлениям внешнего мира, будь то природа, будь то большой город, отразившиеся в его стихах во всем своеобразии своих красок, запахов и звуков; о зоркости поэта к человеку, к его духовному миру, к его душевному строю; наконец, о зоркости поэта к миру животных, столь многоликому, столь занимательному.
Летом 1938 года в Тарусе я развернул свежий номер "Литературной газеты" и прочитал подборку стихов Бернса в переводе Маршака. Неожиданно этот день стал для меня праздником. Оно было для меня открытием нового, огромного поэта, потому что до Маршака Бернс был для меня автором лишь двух стихотворений - "Джона Ячменное Зерно" и "Веселых нищих", которые я знал в переводе Багрицкого. Это был праздник на моей переводческой улице. В ту пору творческие усилия наших поэтов были в основном направлены на воссоздание поэзии народов СССР, между тем как зарубежная поэзия временно пребывала в тени.
И вдруг - такой свободный и раскованный голос, такой чистоты звук, такое острое ощущение народности языка, такое острое ощущение разговорных интонаций, такое искусство в построении рефренов, ни к одной строфе не пришитых, не пристегнутых, но естественно из нее вытекающих:
Король лакея своего
Назначит генералом,
Но он не может никого
Назначить честным малым.
При всем при том.
При всем при том
Награды, лесть
И прочее
Не заменяют
Ум и честь
И все такое прочее!
В то лето в Тарусе жила на даче Т.Л. Щепкина-Куперник. Мы виделись с ней ежедневно. Я не решился заговорить с ней о новых переводах Бернса - незадолго до того Гослитиздат выпустил томик Бернса в ее переводах. Но Татьяна Львовна сама заговорила о переводах Маршака.
- Должна признаться, что Маршак лучше меня перевел Бернса, - сказала она, тем самым доказав лишний раз, что не только гений и злодейство, но и талант и зависть - две вещи несовместимые. Впоследствии я слышал восторженные отзывы Самуила Яковлевича о переводах Щепкиной-Куперник из Ростана и Лопе де Вега.
Раньше меня познакомилась с Самуилом Яковлевичем моя пятилетняя дочь. Я взял ее с собой в Союз писателей. Пока я с кем-то разговаривал, она разгуливала по коридору; тут ее заметил Самуил Яковлевич, подошел к ней, поздоровался и заговорил. Я стоял поодаль и наблюдал за этой любопытной сценой. Я никогда еще не видел, чтобы кто-нибудь так разговаривал с детьми - на правах старого знакомого, на правах давнего и близкого друга, на правах ровни, но без малейшего присюсюкиванья, заигрыванья и подлаживанья под детский язык и тон, очень серьезно, деловито, внимательно. Именно этой непоказной внимательностью, этой ненаиграшюй серьезностью он и покорял детей мгновенно, с первых же слов. Как я убедился впоследствии, в этом же самом заключалась тайна его обаяния и в общении со взрослыми. Маршак не искал популярности - его действительно влекли к себе люди, ему доставляло удовольствие входить в круг их интересов, он всей душой радовался их успехам, он осторожной, но твердой рукой переводил их с пути неправого на путь истинный.
Знакомство Самуила Яковлевича с моей дочерью, при котором я только присутствовал в качестве зрителя, мне потом, что называется, вышло боком. Спустя несколько дней мы ехали с дочерью в трамвае. Где-то образовался затор, и трамвай долго стоял. От скуки пассажиры завели разговор с моей дочерью. Зашла речь и о ее литературных пристрастиях. От классиков перешли к современникам. На вопрос, кого из современных поэтов она больше всех любит, она ответила:
- Маршака... Я даже с ним познакомилась, - с гордостью добавила она.
- Где же ты с ним познакомилась?
- В Союзе писателей.
- С кем ты там была?
- С папой.
- А он зачем туда ездил?
- Не помню... Кажется, за папиросами.
Мое знакомство с Самуилом Яковлевичем состоялось много лет спустя. Я знал о его отношении ко мне только по тем добрым словам, которые встречал в его выступлениях и статьях. В первый раз я пришел к Самуилу Яковлевичу по делу - с просьбой повлиять на судьбу моего перевода "Гаргантюа и Пантагрюэля", в то время мирно покоившегося в недрах Гослитиздата.
Самуил Яковлевич не раз мне потом говорил, что он рассматривает каждую встречу с человеком как событие, что разговор с человеком - это для него такое же важное, нелегкое, но увлекательное дело, как и его писательский труд. Он и в разговоре с людьми оставался истинным и большим художником. Его поэтическое искусство хорошо прежде всего тем, что его, по словам Тургенева, не замечаешь, как не замечает человек своего здоровья, покуда оно не расстроено. И так же незаметно для собеседника, так же неназойливо было его искусство вести беседу - она лилась точно сама собой и легко заходила за ночь.
Мой первый приход к Самуилу Яковлевичу оказался для меня редкостно удачным. Я уже не говорю о том, что Самуил Яковлевич принял к сердцу мои мытарства с изданием перевода Рабле так, как если бы эти мытарства выпали не на мою, а на его долю, я уже не говорю о том, что, если б не Самуил Яковлевич, не А.Т. Твардовский, не К.А. Федин и не М.Ф. Рыльский, мой Рабле еще несколько лет не увидел бы света. Главная удача этого моего прихода заключалась в том, что после я уже без всякого дела очень часто бывал у Самуила Яковлевича, что из случайного посетителя я превратился в его друга, как он меня называл и устно, и в дарственных надписях на книгах, и в поздравительных телеграммах.
Позвонишь по телефону - просто чтобы узнать, как он себя чувствует.
- Я был бы рад вас видеть, голубчик. Приезжайте, только сегодня, если можно, - с присущей ему деликатностью добавлял он, - ненадолго, а то я себя плоховато чувствую.
Но вот беда! Приезжаете вы к Самуилу Яковлевичу с твердым намерением посидеть недолго, миллион раз порываетесь уйти - "Самуил Яковлевич! Вам пора отдохнуть!" - не тут-то было: всякий раз рука Самуила Яковлевича ложится вам на колено:
- Побудьте еще немного! Мне с вами интересно.
А уж нам-то было с ним интересно! Как нам было с ним хорошо!
Хорошо потому, что в нем сейчас был виден большой человек, душевно щедрый, отзывчивый (недаром он любил Горького не только как писателя, но и как человека), хлопотун, несмотря на всю свою погруженность в литературу замечающий, что у кого болит, всегда готовый выручить в беде, не отворачивающийся от мелочей жизни, старающийся быть полезным и в мелочах, знающий, как они жалят. Когда я у него засиживался допоздна, он неизменно осведомлялся:
- У вас есть деньги на такси?
Разумеется, это мелочь, но в этой мелочи весь Маршак с его дотошной заботой о людях. На великодушный порыв способны многие. Маршак был упорен в своем доброделании. Он не гнушался черной работой, которая бывает иногда необходима, чтобы довести доброе дело до конца. Он мертвой хваткой вцеплялся в какого-нибудь бюрократа и не отпускал, покуда тот не сдавался.
Захватывающе интересно было с ним оттого, что это был поэт во всем - не только в своих произведениях, но и в своих суждениях о литературе, об искусстве вообще, поэт, внимание которого привлекало все примечательное и в культуре и в жизни. Добряк, он был беспощадно жесток ко всему ненастоящему, ко всему фразистому, ко всему крикливому, ко всему фальшивому, ко всему себялюбивому, ко всему вымученному в искусстве. Он так любил литературу, что все обеднявшее ее, все ронявшее ее достоинство он воспринимал как личное оскорбление.
Как-то зашла речь об одном переводе, в свое время получившем официальное признание, но, в сущности, нечитаемом.
- Имярека за этот перевод утопить надо, - багровея от ярости, вынес приговор Маршак.
Он умел строго разграничивать отношение к человеку и отношение к писателю. Как-то мы заговорили об одном вестьма популярном прозаике. Я знал, что у Самуила Яковлевича очень хорошие с ним отношения, что они по ряду общественных вопросов выступают как единомышленники. Поэтому я робко сказал, что уважаю его как человека, но не люблю как писателя. Самуил Яковлевич неожиданно для меня просиял:
- У вас хороший вкус, голубчик. Как это вы сумели его уберечь?
Маршак-поэт, так же как и Маршак-человек, обладал неистощимым чувством юмора, и он очень ценил это свойство в других, даже если объектом юмора были он и его поэзия.
Летом 1963 года мы вместе отдыхали в Ялте. Однажды речь зашла о пародиях на Самуила Яковлевича. Феноменальная его память подсказывала ему пародию за пародией, кое-что напоминал ему я, и он заливался детским счастливым смехом.
Люди узкие, предпочитающие ходить по одной половице, вероятно, упрекнули бы Маршака во "всеядности". Но это была не всеядность, это была любовь к прекрасным, хотя бы и очень разным явлениям искусства. Так, в предреволюционной русской поэзии он выше всех ставил Бунина и Блока. Так, в послереволюционной русской прозе он отдавал предпочтение Зощенко и Алексею Толстому. Он сближал как будто бы далекие по характеру дарования, далекие и хронологически имена актеров - сближал по одному несомненному признаку, мощи таланта. Вот его подлинные слова:
- Я знаю четырех великих актеров - Шаляпина, Станиславского, Михаила Чехова и Игоря Ильинского.
Поэзия Маршака, и "взрослая" и "детская", и оригинальная и переводная, будет жива, доколь в подлунном мире будет звучать великое русское слово.
Но не только высокое искусство Маршака - поэта, переводчика, критика - служит и будет служить нам примером. Не менее драгоценна эта его действенная любовь к ближнему и к дальнему, ко всем одаренным людям, как взысканным славой, так почему-либо и обойденным ею, его готовность помочь им творчески, его педагогический пыл, в котором не было ничего от сухого и тщеславного менторства, его способность к сорадованию, не замутненному ни завистью, ни искательством. Учиться нам нужно не только у Маршака-поэта, но и у Маршака-человека.