Главная > О Маршаке

"Я думал, чувствовал, я жил". - М.:
Советский писатель, 1971. С. 43-81.

И.С. Маршак

"Мой мальчик, тебе эту песню дарю"

...Мой мальчик, тебе эту песню дарю.
Рассчитывай силы свои.
И если сказать не умеешь "хрю-хрю", -
Визжи, не стесняясь: "И-и!"

С. Маршак, "Поросята", 1923

...Как поживаешь, мой маленький друг?
Слушай поменьше, что мелют вокруг.
Если в далекий отправишься путь,
Следует уши канатом заткнуть!

Из первого варианта сказки
"Мельник, мальчик и осел"


Отец был горячим человеком. По меткому определению его большого друга, замечательного литератора Тамары Григорьевны Габбе, когда он входил в трамвайный вагон, половина пассажиров становились его друзьями, а половина - недругами. В памяти всех, с кем он хотя бы немного соприкоснулся, встреча с Маршаком оставила след, во всяком случае, яркий. Этим, должно быть, объясняется большой поток воспоминаний о нем, которые начали печататься в первые же годы после смерти отца. Я счел своим долгом добавить к этим воспоминаниям и свой рассказ, прежде всего о том, о чем едва ли расскажут другие, - о его отношении к собственным детям.

Весной 1922 года я болел редко излечиваемой болезнью почек - уремией. Лечивший меня вначале старичок доктор на вопрос отца, есть ли хоть какая-нибудь надежда на выздоровление, с грустью ответил: "Не могу сказать". После трагической гибели полуторагодовалой дочери моим родителям угрожала потеря второго ребенка, опять единственного.

Отец спасал мою жизнь самоотверженно и вдохновенно. Он нашел молодого, энергичного и вдумчивого краснодарского врача, Арона Лазаревича Самойловича, который взялся за мое лечение. Врач и родители даже ночью не отходили от моей постели. Шуткой, выдумкой, ласковым словом Самуил Яковлевич заставлял меня соглашаться на неприятные процедуры, поддерживал меня в борьбе с болезнью. И мало-помалу я начал поправляться.

В тот же год летом мы совершили вместе с товарищами отца по Детскому Городку1 - милой и мягкой Елизаветой Ивановной Васильевой-Дмитриевой (известной поэтессой Черубиной де Габриак) и суровым профессором-египтологом Борисом Алексеевичем Леманом - трехнедельный переезд в теплушке из Краснодара в Петроград. Выход в город связывается у меня в памяти с экспромтом отца: "В Петрограде - шоколад, в Петрограде - мармелад, Элик-мальчик очень рад, что приехал в Петроград".

В Петрограде здоровье мое снова ухудшилось - мне почти нельзя было двигаться. Родители сняли комнату в более сухом по климату Детском Селе (ныне Пушкин), где Самуил Яковлевич иногда целыми днями таскал меня на плечах по Екатерининскому парку. А летом 1923 года, по настоятельному совету врача, меня повезли в Евпаторию. Денег на дорогу у отца не было, и он, считая, что поездка во что бы то ни стало должна состояться, усилием воли и полный вдохновения заставил себя за ночь написать новую стихотворную книжку. Это была "Сказка о глупом мышонке". Вышла она впервые в том же году с рисунками много работавшего с тех пор с отцом В.М. Конашевича в частном издательстве "Синяя птица" (у меня сохранилась эта книжка с напечатанной на первой странице надписью: "Экземпляр Элика Маршака").

Желая развеселить и ободрить меня во время болезни, отец проявлял необыкновенную изобретательность. Семья была превращена во флотский экипаж. Всем членам семьи были присвоены морские чины: дед стал адмиралом, отец - капитаном, братья и сестры отца и некоторые близкие знакомые получили другие звания. Я начал свою карьеру с юнги и постепенно, за заслуги в поддержании флотской дисциплины, продвигался по служебной лестнице, дойдя в конце концов, кажется, до капитана 2-го ранга (к этому времени отец стал адмиралом, а мать - помощником адмирала). Дисциплина в экипаже была неукоснительная. На приказ (приказами не злоупотребляли) по поводу еды, одежды, сна или игры следовало ответить: "Есть!" - и беспрекословно его выполнить. Подразумевалось, что невыполнение приказа должно было вызвать дисциплинарные меры, но я, пожалуй, не припомню случая, чтобы к ним на самом деле пришлось прибегнуть (может быть, я когда-нибудь и был разжалован на одну ступеньку служебной лестницы). Я не был младшим по званию и, в некоторых случаях, сам имел возможность кому-то приказывать. Помню, как на пляже в Евпатории я скомандовал тетке: "Выйти из воды, приказ!" И бедная взрослая Юдифь Яковлевна, поддерживая задуманную отцом воспитательную систему, отрапортовала: "Есть!" - и, к удивлению окружающих, безропотно повиновалась шестилетнему мальчику.

Но игра во флот не сводилась только к приказам. Она имела и свою, если можно так сказать, художественную сторону. И на ней, вероятно, главным образом все держалось. Время от времени, в свободные часы, Самуил Яковлевич отправлялся со мной на прогулку, например, в парк при Екатерининском дворце в Пушкине. Каменная терраска над большим искусственным озером превращалась у нас в военный корабль. Мы ставили и убирали паруса, брали вражеские корабли на абордаж, высаживали десант и спасались на шлюпках или вплавь при кораблекрушении. Мы стреляли из пушек, садились на рифы и заделывали пробоины, торжествовали победу в славном морском сражении, жили по-робинзоновски на необитаемом острове. Мы боролись с несправедливостью, помогали обреченным и совершали доблестные подвиги. И вместе с тем в нашей морской жизни было много бытовых подробностей - мы питались солониной, сырой рыбой и сухарями, спали в гамаках, страдали от морской болезни, голода и жажды.

По существу, я познакомился в этих играх со всеми аксессуарами книг о путешествиях и приключениях, преподнесенными мне отцом в живых образцах - с плотью и кровью, хорошо слаженным сюжетом и превосходным языком. И каждое продолжение нашей игры было для меня праздником, более значительным, чем поход в театр или кинематограф для другого ребенка. Эта игра стоила тяжелой "службы" в обычные дни, с жесткой дисциплиной в быту, которая требовалась для моего выздоровления.

Игра во флот породила и другие игры, уже не имевшие прямого отношения к задуманному отцом плану моего стоического воспитания. Это были игра в разбойники и игра в оловянные солдатики. Первая протекала обычно в ленинградском Таврическом саду (из Детского мы переехали в маленькую антресольную квартирку на Потемкинской улице, с подоконниками почти на уровне пола). Утром после завтрака, когда отцу удавалось выкроить для меня немного свободного времени, мы пересекали Потемкинскую, проходили через калитку сада и сразу попадали в мир, который, как я после узнал, больше всего напоминал мир Робин Гуда. В задней комнате маленькой таверны на проезжей дороге (садовой беседке на главной аллее) мы тайно встречались с добродушным могучим кузнецом, со слепым нищим или странствующим музыкантом (эти эпизодические роли исполнял, мгновенно перевоплощаясь, Самуил Яковлевич). Мы находили записку в дупле, мешок с золотом, зарытый под дубом, или ящик с оружием на заброшенной кузнице. По звуку рожка мы собирались большим воображаемым отрядом на лесной поляне в дремучей чаще. И мы совершили немало добрых дел для бедного люда, терпевшего притеснения от жестокого шерифа и заносчивых вельмож и купцов.

А если свободное время отца приходилось на дурную погоду или на время моей простуды, не менее интересная игра развертывалась у нас дома, на полу или на обеденном столе. Из коробки высыпались оловянные солдатики, отец разбирал их на полки (по форме и окраске), превращал карандаши в крепостные пушки, строил из чернильницы, дощечек и папиросных коробок форты и бастионы, иногда складывал из бумаги кораблики и начинал разыгрывать военные операции. Мы могли пролежать с ним на полу много часов. Отец увлекался, забывая про распорядок дня, про обед (чем немало огорчал мать), и с азартом рассказывал и показывал мне, как англичане с криком "ура" врывались с двух сторон в крепость, как ураганным огнем орудий подавлялось сопротивление сильнейшего французского гарнизона, из которого только небольшой кучке удавалось пробраться к побережью и спастись на кораблях. Победу одерживал неказистый чуть голубоватый солдатик с мужественным, благородным характером, который принял на себя руководство английской армией в тяжелую минуту, когда из-за просчетов тщеславного позолоченного всадника-гвардейца, прежнего главнокомандующего, страна была почти захвачена вероломными французами (в предыдущей игре, состоявшейся в позапрошлое воскресенье, французы, потерпев поражение, поклялись больше не нападать на английские крепости). Новому главнокомандующему помогли приплывший с острова на бумажном кораблике рыбак (он собрал десантную группу, которая совершила внезапный обходный маневр) и бесформенный от старости солдатик-кузнец, который взламывал ворота в подземный ход. И на торжественном параде, разыгранном после окончательной победы, герои получали заслуженные награды. Игра кончалась чуть ли не перед ужином, когда моя сдержанная мама уже доходила до полного отчаяния. Но отец отдавался игре целиком, без остатка, и игра становилась для него таким же важным делом, как его работа в редакции. Как жаль, что единственному его слушателю было тогда только 6-7 лет и он воспринимал эти литературные произведения, разумеется, даже не задумываясь о том, чтобы как-то закрепить их на бумаге. А теперь, спустя больше чем сорок лет, я могу воспроизвести их облик только в таком сокращенном виде.

Однако какой-то подлинный след "литературного" общения со мной отца сохранился. Моя мать сберегла написанные им в те годы письма. Эти письма дают представление о том, как он мне обо всем рассказывал.

Первое письмо написано из Германии, куда отец летом 1925 года (мне тогда было восемь лет) поехал во время отпуска лечиться.

[Берлин, июль 1925 г.]

"Мой милый мальчик Элик,

Посылаю тебе это письмо воздушной почтой. Я опущу его в маленький ящик на углу, и сегодня же аэроплан понесет его в Ленинград.

Вчера я был здесь в зоологическом саду (немцы называют его просто: "Цоо"). Видел слоненка величиною с комод. Он бродил один по клетке (очень большой) и очень смешно изгибал свой хобот. Видел маленькую обезьянку, которая прицеплялась к животу своей матери, когда хотела взобраться на верхнюю перекладину. Кто-то принес обезьянам круглое зеркальце, и они все по очереди любовались собой. Только одна из них попробовала погрызть его. Видел четырех львят, которых кормит овчарка (матери у них нет). Дети скоро перерастут свою кормилицу. Какой-то мальчик протянул обезьяне руку, - она так больно стиснула руку, что мальчик с трудом выдернул ее из клетки - всю в крови.

Берлин очень большой город. Автомобили здесь хрюкают. Дома серые. Много деревьев. Подземная дорога. Сейчас это очень хорошо: прохладно. А наверху жара.

Все, даже дети, говорят по-немецки, как ты.

Целую тебя, мой маленький, и прошу помнить обещание делать все весело, бодро и аккуратно, хорошо питаться, не шалить до одурения. Якова2 поцелуй и расскажи ему от моего имени сказку про золотое яичко.

Целую вас обоих, мои мальчики.

Ваш отец".

А вот отрывок из другого письма, посланного в мае 1927 года из санатория в Кисловодске:

"...Я живу здесь хорошо. Почти весь день уходит на лечение. Подумай только: твоего отца пеленают, как маленького ребенка, но только мокрыми пеленками, купают, как Лялика3: сажают в ванну и растирают в воде и т. д. Хорошо, что ты и Лялик этого не видите, а то бы вы потеряли всякое уважение ко мне. Начинают меня лечить в 7 часов утра, а кончают в 7 часов вечера. Вероятно, я вернусь богатырем.

Вчера мне позволили поездить верхом. Взяли у горца лошадей с кабардинскими седлами (оба края высоко подняты). Ездили трое: я, ботаник проф. Мищенко и здешняя докторша. У меня был очень рослый конь караковой масти. Вначале было очень трудно управлять им и сохранять равновесие. Лошадь меня не слушалась и пыталась войти в какие-то ворота. Когда она пустилась в галоп, я чуть не слетел, к великому удовольствию маленьких черноглазых карачаевцев (здешние горцы). Но потом я научился держаться крепче, привставать в стременах, когда лошадь бежит рысью или галопом, и поворачивать ее вправо, влево и назад. Очень было приятно ехать на закате по дороге среди холмов, петь песни и пугать коров и баранов. Когда ты немного еще подрастешь и почки у тебя поправятся, мы будем ездить с тобой вдвоем..."

Письма к моему маленькому брату были еще более простыми и лаконичными:

[Май 1927 г., Кисловодск]

"Дорогой Лялик,

Это пишет твой папа. Я скоро приеду и привезу тебе аэроплан. А ты будь хорошим мальчиком и не плачь ночью. Пальчик сосать тоже нельзя. Я живу в Кисловодске. Здесь нет трамвая и нет автобуса. Лошади здесь есть. Я на одной ездил верхом, как солдатики твои игрушечные и как красноармейцы. Я хорошо ездил и не упал с лошади. Я живу очень, очень далеко от тебя, но скоро сяду в поезд и поеду к тебе. Я тебя очень люблю и хочу тебя видеть.

Еще привезу тебе шоколада.

Целую тебя крепко.

Твой папа".

В стихах, посвященных моей сестре Натанель, отец в 1915 году писал:

Я с миром, как с добрым знакомым,
Знакомил малютку мою...

Точно так же он, "как с добрым знакомым", знакомил с миром своих двух сыновей.

Весной 1928 года он побывал в Крыму. Мне удалось найти два сохраненных матерью письма, относящихся к этой поездке. Первое - целый художественный очерк, предназначенный для единственного читателя, одиннадцатилетнего старшего сына.

"Севастополь, 3 мая 1928 г.

Мой дорогой мальчик Элик,

Ты мне очень мало и редко пишешь. Хоть бы раз написал мне обстоятельное письмо о том, что случается в школе, что ты видел в театре, с кем подрался (надеюсь, впрочем, что ты перестал быть милитаристом) , что говорит и делает Лялик.

А у меня вчера было много приключений. Я поехал на автомобиле в Балаклаву (стоит 1 рубль). По дороге ветер хлестал мне в лицо, пытался даже сорвать очки.

Балаклава расположена на берегу бухты, в виде подковы. Со стороны города моря не видишь, так как у самого выхода, который называется здесь "гирло" (я думаю, это по-хохлацки "горло"), бухта резко поворачивает. С обеих сторон у выхода в море высокие горы, а на них остатки крепостной стены и развалины высоких башен, построенных в средине века выходцами из Генуи (из Италии). Хорошо была защищена Балаклава в те времена. Если какой-нибудь пират пробовал пробраться в бухту, в него стреляли с крепостной стены и башен. На берегу бухты главная улица Балаклавы, а позади другая, параллельная ей. Вот и весь городок. Живут в нем рыбаки. На улицах сушатся сети.

Я посидел высоко на утесе над открытым мором, а потом пошел знакомиться с городом. Прежде всего познакомился с двумя мальчиками, белобрысым и черным, как вакса. Первый - сын рыбака Ваня Полуэктов, по прозвищу Бебка. Второй - сын, местного сапожника-караима Давидка Есупов. У обоих были шашки на боку: вид очень воинственный. Давидка оказался очень глупым; он во всем подражает Ване. Ваня рассказал мне очень толково и про башни и про то, какая рыба в море водится и когда ее ловят. Прочитал мне наизусть мой "Пожар" и "Федорино горе" Чуковского.

Он показал мне в море баклана, который на моих глазах нырнул и вынырнул с рыбкой в клюве. Рыбий хвост сначала яростно бился у него во рту, а потом успокоился.

После разговора с мальчиками я пошел по набережной. Слышу - кто-то зовет меня с баркаса, стоявшего у берега. Подхожу. Рыбак предлагает мне покататься. Я говорю, что у меня нет денег. "Да что там деньги! - говорит рыбак. - Мы и так покатаем, разве мы не люди!"

Потом оказалось, что он был не совсем трезв. Владелец баркаса был турок, высокий и очень красивый. Он со своими товарищами чинил в это время мотор. Все балаклавские рыбаки приходили по очереди помогать ему, но ничего не получалось. Ругань стояла на баркасе адская; только турок не ругался, - он очень деликатный и застенчивый, хотя и похож на разбойника. Так и не удалось починить мотор. Рыбак, который пригласил меня на баркас, предложил мне перейти на его судно (он у турка в гостях был). Я согласился.

Пошли на другой баркас. Там я увидел груду убитых дельфинов - или свиней, как их зовут здесь. Жирные такие, крупные, спина черная, живот белый, хвост в виде пропеллера, а морда длинная, узкая. Во рту зубки мелкие, частые и острые, как зубья у пилы. Дельфинов бьют в море дробью, а потом вылавливают крючьями. Рыбак, который меня привел, был охотник: он стрелял в дельфинов из дробовика. Получает из выручки два пая - за себя и за ружье. Другой человек на баркасе - владелец мотора; он тоже получает два пая - за себя и за мотор. Третий - владелец баркаса; у него тоже два пая. Только моторист и матрос получают по одному паю - у них ничего нет, кроме рук. Зато ругается моторист лучше и больше всех - на четыре пая! Ругань вышла у них из-за того, что владелец мотора (молодой человек, кудрявый, в солдатской шинели, когда-то в гимназии учился) не хотел позволить прокатить меня - даром бензин изводить. Но в конце концов он согласился после того, как охотник и моторист заявили, что уходят совсем с баркаса; даже бушлаты надели. Примирение произошло очень быстро. Озабоченный владелец мотора сразу повеселел и был со мной очень ласков. Мы отправились в путь. Баркас весь затрясся от работы мотора, а вместе с ним затряслись зубастые морды убитых дельфинов. Казалось, они ожили. Помчались мы быстро-быстро, несколько раз обежали бухту, а потом легко и весело - как на велосипеде - выкатили в открытое море. Там побегали, а потом назад, в бухту. Я стоял на носу, не держась, и мне казалось, что я не я, а какой-нибудь удалой пират. Когда пристали к берегу, оказалось, что у турка мотор исправлен. Мы перешли на его баркас и еще раз пошли в море. Я чувствовал себя знатным иностранцем, которого все чествуют. Вечером я с двумя рыбаками - охотником и мотористом - вернулся в Севастополь на трамвае. Вот и все. Расскажи это своими словами Лялику. Крепко поцелуй его, мамочку и всех родных.

Твой папа.

Эленочек, не вздумай кататься по Неве с товарищами. Когда я приеду, покатаемся вместе.

Твой С. М."

А вот что отец написал вскоре моему трехлетнему брату:

"Москва, 15 мая 1928 г.

Мой дорогой Лялик,

Я сейчас в Москве. Завтра вечером поеду к вам в Ленинград, приеду послезавтра. Очень хочу тебя видеть, мой хороший мальчик. Я много ездил - на поезде, потом на лодке, потом на пароходе, потом на автомобиле. Когда приеду, расскажу обо всем.

Я видел гидроплан. Это такой аэроплан, который плавает на воде, а потом подымается и летает. Когда ты будешь совсем большой, мы с тобою будем летать на гидроплане и аэроплане. А Татлин4 хочет сделать такие крылья, чтобы летать без аэроплана. Я в Москве видел Татлина, он говорит, что ты хороший мальчик. Я видел тетю Катю5 и Ниночку6.

Когда приеду, будем с тобой играть, буду тебе рассказывать сказки.

Крепко целую тебя, мой дорогой, милый мальчик.

Твой папа".

Отец очень нежно любил моего маленького брата, необыкновенно красивого, синеглазого, золотоволосого мальчика с трезвым, немного ироническим взглядом на мир. Помню, с каким восторгом он рассказывал о своих разговорах с братом. Как-то на даче в Токсово он в шутку спросил пятилетнего брата: чьи сказки ему нравятся больше - его или Пушкина. Брат сначала ничего не ответил. Отец задал ему тот же вопрос снова, добавив при этом, что он может свободно высказать свое мнение, так как "Пушкин не обидится". Брат, видимо, понял шутку, еще немного подумал и сказал:

- Ты обидишься.

Когда брат был еще совсем маленьким, он как-то проснулся ночью и сказал отцу, что в рот ему попал волосок. Отец попытался в темноте его вынуть. Через некоторое время брат успокоился и, сказав, что "он уже на головке", спокойно заснул.

Целыми часами отец держал брата на коленях или носил его на плечах. Иногда он при этом маршировал, изображая духовой оркестр и напевал непонятный, но необыкновенно мажорный шведский марш:

Бум-федрале,
Бум-федрале,
Траль-ля-ля,
Траль-ля-ля.
Бум-федрале,
Бум-федрале,
Траль-ля-ля,
Ля!..

Очень часто, держа брата на коленях, он что-нибудь ему рассказывал - обычно импровизировал. Сперва рассказы были самые простые, всего из нескольких слов, вроде:

Дзинь - первый звонок!
Дзинь, дзинь - второй звонок!
Дзинь, дзинь, дзинь - третий звонок!
Ту-у-у! Поехали, поехали... -

и отец, притопывая ногами, изображал стук колес поезда.

Когда брат стал понимать много слов, отец начал рассказывать ему сказки: про курочку и яичко, про котенка. В этих сказках проза перемежалась стихами, тут же сочиненными. Одну из них брат любил больше всего:

"Жила-была девочка. А как ее звали? Кто звал, тот и знал, а ты не знаешь. А был у нее... Кто у нее был? Серый, усатый, весь полосатый! Котенок у нее был, вот кто!"

Брат просил ее рассказывать снова и снова. И в конце концов выработался "канонический текст" этой сказки, который отец записал. Получилась книжка "Усатый-полосатый", первое издание которой вышло в 1930 году, с замечательными рисунками В.В. Лебедева. На обороте обложки была воспроизведена синей, напоминающей чернила, краской надпись отца:

"Посвящаю маленькому Якову. С. Маршак".

По мере того, как мы с братом росли, рассказы отца становились шире и богаче. Представление о них дают еще два его письма, написанные в 1930-31 годах во время его поездки на Днепрострой и отдыха в Новом Афоне. Вот эти письма:

"Запорожье, 5/V 1930 г.

Дорогие мои Лялик, Элик и Софьюшка,

Меня очень успокоила последняя телеграмма о том, что у Элика температура нормальная. Прежние телеграммы ("здоровье лучше") все же тревожили меня.

Днепрострой мне очень понравился. Если ты, Элик, прочел "Тараса Бульбу", ты знаешь про Запорожскую Сечь. Так вот в этих местах она и была. Теперь там взрывают скалы и целые горы, строят шлюз, плотину, электростанцию в 900 000 лошадиных сил, множество заводов. Будет громадный американский город. Но уже и сейчас, когда подъезжаешь к Днепрострою вечером, тебя ослепляют тысячи разбросанных на большом пространстве огней.

Работают день и ночь. Почти всю работу делают грандиозные машины. Кран-великан поворачивается, зацепляет крюком целую постройку, несет ее и бережно опускает куда надо, потом переезжает на другое место (он сам и паровоз). Называется Дерик. Другой великан экскаватор. Тоже паровоз. У него огромный черпак - вроде головы на вытянутой вперед подвижной шее. Врежется он рылом в землю, зачерпнет целый воз земли, груду камней, а потом захлопнет нижнюю челюсть и несет груз на платформу стоящего рядом поезда. Над платформой челюсть его опять отвиснет (ее дергает за веревку помощник машиниста), и земля с камнями сыплется на платформу. Платформа тоже не простая, а с механизмом. Когда нагруженный поезд въезжает в здание бетонного завода, вагоны-платформы ложатся на бок и высыпают песок и камни в огромные ящики. Ящики тоже не простые. Они встают на дыбы и опрокидывают каменные глыбы в люк, который находится между двумя ящиками. Камни гремят, сшибаются с громом и треском - мне даже их становилось жалко, - рассыпаются искры. Но их мучения на этом не кончаются. Этажом ниже они попадают в страшную мельницу. Два железных жернова - вернее две терки - в огромном котле то сдвигаются, то раздвигаются и со вкусом жуют каменные глыбы. Камни летят в котел лавиной, рекой - что-то вроде горного обвала. А на деревянном помосте над котлом стоит всего один человек и поворачивает ручки. Повернул одну - горный обвал, повернул другую - заскрежетали железные зубы. Всю работу делают гигантские приводные ремни от моторов. В большом зале - высокий помост, по сторонам его два приводных ремня, а внизу какие-то машины в стальных коробках с ярлыками, на которых нарисованы черепа и написано: "Не трогать. СМЕРТЕЛЬНО". Вероятно, это трансформаторы. Становится страшно.

Шипят приводные ремни, похрустывает мельница, дрожит помост. У каждой машины свой голос и свой ритм. Покой и лад нарушается только изредка суматошной пляской сыплющихся камней. Четкость, порядок, простота работающего механизма дают ощущение величавости.

Кажется, именно так движутся небесные тела.

И вдруг что-то испортилось в камнедробилке. Рабочий насыпал слишком много каменных глыб. Стала работа. Смотрю: по потолку едет помощник - большой крюк с каким-то инструментом. Поковырял он в котле, прочистил горло камнедробилке - и спокойно поехал назад. Вместе с ним поехали какие-то деревянные блоки. А людей почти не видно. Потом камень дробят еще какие-то закрытые машины, потом его смешивают с песком в большом барабане с лопастями внутри. (Материал подается из отделения в отделение конвейерами - на широких резиновых лентах. Очень приятно щупать толстую, гладкую резину. Богатая штука.) Готовый цемент автоматически насыпается в бадьи, бадьи опрокидывают его на платформы и поезд увозит на постройку. Там разгружают его краны.

Как строят плотину, расскажу, когда приеду.

Был я на заводе жидкого воздуха. Температура его - 183°. Во много раз холоднее, чем воздух на полюсе. Из пузатого бидона налили мне немного воздуха в кружку. Кипит в кружке воздух. Сунули в него веточку - вмиг замерзла, - ломается, как стеклянная. Плеснули на пол - посыпались капли, как сухие, и мгновенно испарились. Плеснули немного в лужицу - лужица покрылась льдом. Сунули в кружку зажженную папиросу (спичку опасно) - вспыхнул воздух ярким, как электрический свет, пламенем. Пропитали жидким воздухом кусок ваты и зажгли - разлетелась вата пухом, как одуванчик.

Этим жидким воздухом взрывают скалы и целые горы.

А вчера я летал над Днепростроем на военном самолете. Это был мой первый полет в открытой машине. Сел я в кабину позади летчика. Надел шлем, очки, застегнул на животе пряжку широкого ремня (чтобы не выпасть на повороте). Снялись с земли очень легко и плавно. Поднялись на 1000 метров. Днепр стал ручейком. При повороте я увидел землю не внизу, а сбоку перед собой. Стала она стеной - зеленая и коричневая стена с домиками и деревьями. Движется эта стена прямо на меня. Это оттого, что при повороте самолет накренился, встал почти боком. Вниз спускались так: 500 метров "спиралили", потом 200 метров почти падали - "скользили", а потом плавно опустились и опять побежали по траве. Замечательно!

Когда приеду, расскажу больше. Спал на Днепрострое плохо. Жил в общежитии, которое я называю "общежутием" (от слова "жуткий"). Немного устал. В дороге отдохну. В Москве пробуду дня три.

Надеюсь там получить от вас известия.

Крепко целую мою милую дружную тройку - Софьюшку, Элика и Лялика.

Ваш С. М.".

"Абхазия, Новый Афон.

23 мая 1931 г.

Моя дорогая Софьюшка, мои милые ребята Элик и Лялик!..

Чувствую я себя значительно лучше.

Два с половиной дня я провел в горах на пасеке. Это были замечательные дни. Чудесный воздух, тишина. Вдали между нашей горой и противоположной виднеется море. Ульи с двускатными разноцветными крышами расположены правильными рядами на склоне горы - на площадках. Целые дни я просиживал на корточках вместе с двумя благодушными пчеловодами (один - бородатый, другой - усатый) и наблюдал за пчелами. У летка (щелочка-вход в улей с дощечкой внизу) все время толпятся пчелы. На задних ножках у них будто штанишки - это желтые или красные сгустки цветочной пыли. Пчеловод снимает с улья крышу, потом газету и мешок, которыми прикрывают улей для тепла, - и начинает вынимать из улья одну за другой стоячие рамы с восковыми сотами, густо покрытые пчелой. Серая мохнатая масса пчел, поблескивая крылышками, глухо жужжит, не слетая с рамы. Только десяток-другой вьется над пчеловодом, садится ему на щеки, усы, брови и руки, а он, нисколько не волнуясь, мягко и спокойно нащупывает пчелу и снимает ее с себя корявыми пальцами. Для того чтобы пчелы не слишком жалили, их слегка окуривают дымом. У пчеловодов есть такой "дымарь" - маленькая жаровня с мехами. Но днем, когда пчелы заняты усиленной работой, их не окуривают. Я никогда не думал, что можно так смело переворачивать улей вверх дном, вытаскивать рамы с тысячами пчел, вырезывать части вощины, не боясь пчелиных жал. И не только пчеловоды, но даже и я просиживал среди ульев целые часы. Иногда я надевал на лицо сетку, а иногда сидел без сетки. Ужалили меня всего три раза - один раз в щеку и два раза в руку. Один миг было больно, а потом прошло. Только на щеке оставалось два дня маленькое затвердение.

Видел я замечательный эпизод пчелиной жизни - роение. В улье № 131 стало очень тесно. Часть пчел с маткой решила лететь на поиски нового улья.

Мы сначала не разобрали, в чем дело. Над ульем носились тучи пчел. Жужжанье заглушало все остальные ульи. С каждой минутой рой становился все гуще и гуще. Потом этот гул начал затихать, и не успели мы оглянуться, как большая часть пчел снялась и улетела. Пчеловоды кинулись на поиски. Необходимо во что бы то ни стало найти рой на первом его привале. Дело в том, что весь рой обыкновенно садится где-нибудь вблизи и посылает пчел-разведчиц искать помещение для нового улья.

Так было и теперь. Мы нашли рой на ветви кипариса шагах в двадцати - тридцати. Пчелы успели усеять ветку дерева и повисли на ней мохнатыми космами. Нижние цепляются за верхних, другие еще за нижних, - так образуются огромные космы - целая борода. Пчеловоды принесли мешок на шесте, вроде большого сачка. Мальчишка взобрался на ветку и стряхнул пчел в мешок. Стряхивать пришлось три раза, в три приема. Потом пчел побрызгали водой из шприца, чтобы они успокоились. Мешок взвесили, - оказалось, пчел было больше 4 фунтов. Принесли новый улей. Открыли крышку и часть пчел всыпали в улей сверху. Потом протянули от мешка, который лежал на земле, к летку (входу в улей) холст - устроили что-то вроде лестницы. Пчеловод подогнал к летку передних пчел, и тогда вся масса - тысячи пчел двинулись в новый дом. Это было грандиозное шествие, длившееся два часа. Пчелы, не давя друг друга, медленно и спокойно шли и вливались в улей. Через несколько часов улей уже жил трудовой жизнью - пчелы входили в леток с "взятком" - цветочной пыльцой на задних ножках и с "нектаром" - медом - в зобиках.

Когда приеду, расскажу про пчел подробнее.

По вечерам вокруг домика, где я гостил у пчеловодов, начинался волшебный спектакль. По всем направлениям летали светляки - светящиеся жучки. Они летают, вспыхивая и погасая. Очень интересно следить за одним светлячком. Летит он зигзагами, углами, как резвится рыбка в хорошую погоду. Одни говорят, что он светится зеленоватым светом, другие - голубоватым, третьи - желтым. Но лучше всего определил цвет этого света мальчик - сын пчеловода. Я его спросил, каким цветом горят светляки. Он ответил: "огненным цветом".

Я почему-то все время вспоминал "Midsummer night dream" ("Сон в летнюю ночь") Шекспира.

А где-то близко воют шакалы. Заливаются, захлебываются воем, и вой такой хороший - дикий. Впрочем, далеко не всем этот вой нравится. Многие его считают жутким и противным...

Не знаю, успею ли получить от вас ответ на это письмо - почтой и даже телеграфом. Крепко, горячо целую вас всех. Берегите друг друга.

Ваш С. М.".

Эти письма, связанные содержанием с написанными им в то время стихами (например, книжкой "Война с Днепром"), характеризуют серьезность и щедрость, с которыми отец делился с нами своим духовным богатством. А расширял он это богатство неустанно и жадно, стараясь охватить своим мысленным взором весь мир и используя для этого любую возможность - знакомство с новыми людьми и поездки по новым местам, свежие книги и вновь приобретенный опыт.

Так в 1935 году - отцу тогда было 47 лет, он уже страдал головокружениями и часто задыхался - его пригласили в Кронштадт на судно Экспедиции подводных работ особого назначения (ЭПРОН). Отец попросил спустить его в море, влез в тяжеленный, растягиваемый четырьмя матросами, водолазный костюм и, гремя по трапу свинцовыми башмаками, погрузился под воду. Вскоре, правда, из-за неумения травить воздух головным клапаном, его костюм раздулся, как огромный мяч, и его выбросило на поверхность7.

Много внимания отец уделял развитию нашего художественного вкуса, наших реальных представлений о мире. Еще гуляя со мной по парку Екатерининского дворца, отец как-то поставил передо мной простую на первый взгляд задачу: сосчитать вслух до тысячи. Должно быть, он хотел создать во мне реальное, художественное представление о больших числах. Я начал считать с легкостью, уверенный, что без труда выполню задание, а закончил с заплетающимся языком, чуть ли даже не вспотев, как от тяжелой работы. Уверен, что раз в жизни человеку очень полезно проделать такой опыт.

Отец очень много мне читал - русские и английские стихи (английского я в детстве не знал, и на этом языке родители вели между собой разговор, когда не хотели, чтобы я в нем участвовал), классическую русскую прозу, лучшие переводные книги, пел мне много народных песен. Из английских стихов он выбирал такие, которые звучали, как музыка. Он перевел "Пеликанов" Эдварда Лира только за несколько месяцев до смерти. Но мне кажется, что я знал эти стихи в подлиннике всю свою жизнь:

Кинг энд куйн оф зе Пеликанс уи
Но азер бёрдс со грэнд уи си!
Нан бат уи хэв фит лайк финс!
Уиз лавли лезери чикс8 энд чинс!
Плофскин, Плафскин, Пеликэн джи!
Уи синк но бёрдс со хэппи эз уи!
Пламскин, Плошкин, Пеликэн джилл!
Уи синк со зен, энд уи сот со стилл9.

С малых лет звучат в моих ушах перезвон "Колоколов" Эдгарда По, сложные музыкальные мелодии в любимых стихах отца из Томаса Гуда ("Мост вздохов") и Фрэнсиса Томсона ("Гончая небес" и "Маргаритка").

Сказки Пушкина, его "Полтаву", "Медного всадника", "Домик в Коломне" и "К вельможе", "Суд в подземелье" Жуковского, отрывки из "Илиады" в переводе Гнедича, "Не бил барабан перед смутным полком" Козлова, "Спор" Лермонтова, "О погоде" и "Филантроп" Некрасова, "Петроградское небо мутилось дождем..." Блока и "Слово о Эль" Хлебникова помнятся мне с самого детства. И точно так же отец много раз читал мне "Капитанскую дочку", "Дубровского" и "Повести Белкина", "Вечера на хуторе близ Диканьки", "Нос", "Шинель", "Коляску", "Ревизора", "Женитьбу", "Мертвые души", большие куски из "Войны и мира", многие чеховские рассказы. "Ночь перед рождеством" и "Нос" он читал особенно часто. А посмотрев в Москве "Ревизора" во Втором МХАТе, отец сразу по возвращении в Ленинград снова мне его перечитал, разговаривая за Хлестакова голосом пленившего его Михаила Чехова. Отец перечитал мне вслух "Пиквикский клуб" и "Большие ожидания" Диккенса, отрывки из "Робинзона", "Гулливера" и "Дон-Кихота". А когда у меня возникали не одобрявшиеся им литературные увлечения, oн очень тонко меня от них предостерегал - чаще всего шуткой, вроде брошенного вскользь экспромта:

От Александра Дюма
Не наберешься ума.

Самые ранние запомнившиеся мне песни с содержанием были "Колыбельная песня" Майкова (отец и мать пели ее у моей постели в Краснодаре) и песня, которую отец пел, бодро неся меня на плечах по улицам и аллеям парка в Детском Селе.

В чужедальней стороне,
В незнакомой доле,
В неизвестном табуне
Конь гулял на воле...

Очень любил отец забытую народную русскую песню:

Сидела Катюшенька
Поздним вечером одна,
Вышивала Катенька
Тонким шелком рукава.
Вышивши рукавчики,
В терем к батюшке пошла.
Вышивши рукавчики,
В терем к батюшке пошла.

Сватался к Катюшеньке
Из сената сенатор.
Давал он в обличьице
Полтораста душ крестьян.
Думаю подумаю,
Я за этого нейду.
Думаю-подумаю,
Я за этого нейду.

Сватался к Катюшеньке
Первой гильдии купец.
Давал он в обличьице
Восемнадцать кораблей.
Думаю-подумаю,
Я за этого нейду.
Думаю-подумаю,
Я за этого нейду.

Сватался к Катюшеньке
Деревенский музыкант.
Давал он в обличьице
Только скрипку и дуду.
Думаю-подумаю,
Я за этого пойду.
Думаю-подумаю,
Я за этого пойду.

Выйду ль я на улицу, -
Всякий любой назовет.
Любушка-голубушка,
Музыкантова жена.

Собственную вариацию на тему этой песни отец включил (кажется, это единственный случай в его литературной работе) в пьесу "Горя бояться - счастья не видать", когда готовил пьесу к постановке в Театре имени Вахтангова в 1953 году.

Отец любил и другие русские народные песни: "Вы подуйте в поле ветерочки со зеленого гая...", "Ой да ты подуй с полу дня, ой да ты надуй тучу черную...", поморские песни: "Ой ты гой еси, море синее, море синее, да все соленое...", "Зачиналася погода от седой Двины, доходила погода до каменной Москвы..." Он дружил с многими людьми, знавшими и любившими народные песни, помнил множество русских, украинских, белорусских, армянских, английских, шотландских, ирландских, финских, еврейских песен. Много песен он перенял от своего большого друга, художника-новатора и изобретателя В.Е. Татлина, с которым встречался при каждой своей поездке в Москву или приезде Татлина в Ленинград. Он знал и много шуточных песен или песен-пародий, вроде, пожалуй, самой короткой песни, состоящей из единственного слова, вывезенной им из Финляндии:

И-е-е-е-е-е-е
Ру-ру-ру-ру-ру-ру
Са-са-са-са-са-са
Ле-е-ем.
И-е-ру-са-лем!

Отец очень любил Финляндию, так же как знакомую ему по произведениям литературы и искусства - по Аз-Бьёрнсону, Григу, Ибсену, Гамсуну - Норвегию. Он говорил, что у народов этих стран есть особый, свойственный северу, домашний уют. Во время жизни в Финляндии он неплохо овладел финским языком и с особым удовольствием заговаривал по-фински с часто встречавшимися раньше в Ленинграде и ленинградских пригородах финскими крестьянами.

Время от времени отец устраивал для меня, а позже для брата что-то вроде "Хорошего дня"10. В такой день и сам он бывал необыкновенно хорош: был очень ласков, много шутил, сыпал экспромтами или любимыми прибаутками, наподобие обычно обращенной ко мне:

Ах ты, Тпруська, ты Тпруська-бычок, -
Молодая ты говядинка!..

Мы бродили по зоологическому саду, где отец - в который уже раз - с увлечением рассматривал животных, покупал мороженое, устраивал катание на пони и обычно приобретал новых знакомых среди посетителей и служащих сада. Ездили в Петергоф, Павловск, Детское Село и осматривали там дворцы, парки, фонтаны. Шли в музеи (Зоологический, Этнографический, Эрмитаж, Русский музей) или в цирк, в котором он высоко ценил мастерство, темп и удаль артистов и любил даже цирковой запах. Отправлялись с другом отца, старым моряком-журналистом, Николаем Евгеньевичем Фельтеном11, в яхтклуб на Крестовский остров и катались по Финскому заливу на его швертботе. Летом на даче ходили на прогулки, купались и катались на лодке или играли в крокет - отец и этой игре отдавался всем сердцем, настолько, что однажды чуть не стукнул своего противника деревянным молотком наотмашь по голове. Это произошло в 1925 году в германском санатории "Яновитц", в котором какой-то фашиствующий молодчик заподозрил отца в том, что он ногой передвинул шар. К счастью, друзья вовремя удержали отца от опасной рукопашной схватки на чужой территории.

Каждая минута "Хорошего дня" была заполнена наблюдением или разговором. Отец внимательно вникал во все мои дела и уважительно знакомил меня со своими. Он хорошо знал моих товарищей. Еще до школы, когда я ходил в детскую группу (детских садов тогда еще не было), он вместе с матерью моего товарища, композитором Юлией Лазаревной Вейсберг, специально для нас сочинил детскую оперу "Гуси-лебеди", которую Ю.Л. Вейсберг впоследствии напечатала. В этой опере мне была поручена партия ежа:

Я колючий, серый еж,
На других ежей похож...

Звук "р" я произносил очень раскатисто, так как только во время разучивания роли стал его правильно выговаривать. С Ю.Л. Вейсберг, талантливой и доброй, но крайне нервной и экспансивной женщиной, у отца установилась своеобразная, если можно так выразиться, "антагонистическая" и полная юмора дружба. Представление об их отношениях дают сочиненные им экспромтом стихи:

Композитору Юлии Лазаревне Вейсберг
по поводу одного дорожного происшествия.

Джюльетта Вейсберг ехала на юг.
С Джюльеттой вместе ехал старый друг.
Они сидели в сумраке вагонном,
Глотая чай с вареньем и лимоном.
И, услаждая сердце Маршака,
Джюльетта вслух читала "Чудака"12.
Но вдруг Маршак сошел с ума немножко
И выбросил Джюльетту за окошко.
Нет, не Джюльетту - номер "Чудака".
Джюльетта прочь прогнала Маршака.
И он ушел, качаясь, из вагона,
Не возвратив ни чая, ни лимона.

Ах, если бы с журналом заодно
Маршак Джюльетту выбросил в окно,
То не было бы повести на свете
Печальнее, чем повесть о Джюльетте.

С любовью и дружбой отец относился к сыну Ю.Л. Вейсберг, моему товарищу Воле Римскому-Корсакову13, очень эрудированному юноше, который впоследствии стал ленинградским уполномоченным Общества культурной связи с заграницей (ВОКС). За его необычайно высокий рост отец присвоил ему шуточный псевдоним "Меридианов". Так же внимательно отец относился к школьным моим товарищам. Нередко он посвящал им веселые экспромты вроде:

Есть у Перника соперник
По прозванию Коперник.

Для издававшейся у нас в классе стенной газеты отец сочинил частушки, из которых я запомнил:

Инна Разговорова
Дерется очень здорово,
Болтает очень звонко, -
Веселая девчонка!

А как он радовался, если у самих ребят рождались хорошие стихи! Много раз отец вспоминал четверостишие моего товарища Дини Николаева:

К черту книжки, к черту глобус, -
Я учиться не хочу.
Лучше сяду на автобус
И на Невский покачу!

Он всегда был готов побывать в моей школе и почитать ребятам свои стихи. (Я всячески этому противился, считая, что иметь отца, не такого, как у всех, как-то неловко.) Но если в моих школьных делах что-нибудь начинало идти не гладко, тут он вмешивался непременно. Помню, как он меня пристыдил чуть ли не до слез, когда, увлекшись общественной деятельностью, мы с друзьями стали докапываться до каких-то частных обстоятельств, касавшихся нашей соученицы.

На первых порах моих школьных занятий, пока я в них полностью не вошел, отец иногда решал со мной задачи - с большим увлечением и дотошностью. А взявшись преподавать мне основы английского произношения, он возился со мной несколько часов, добиваясь, чтобы я научился правильно произносить слова "блак кат" (а не "блэк кэт", свойственные "русскому акценту" в английском языке).

Но особенно хорош был отец, когда в часы раздумья по-серьезному беседовал со мной - в самые разные мои возрасты - о своем восприятии мира, о взглядах на искусство, на поэтическое познание всего, что нас окружает, на соотношение живого и неживого (удивительная особенность: отец с детства приучил меня к шутливому тону при разговоре о смерти - позже он признался мне, что сделал это сознательно), на роль духовного начала в человеке, на человеческую этику. В этих беседах он высказывал мысли, выразившиеся в его поздней лирике, в статьях о поэтическом мастерстве, в пьесах и разговорах со своими друзьями, которые нашли отражение во многих воспоминаниях о Самуиле Яковлевиче. Говоря со мной подобным образом, он как бы делал краткие афористические выводы из всего привитого мне художественным воспитанием отношения к миру, наподобие афоризмов, выраженных в эпиграфе к этому очерку.

Основой этих бесед было безусловное уважение и доверие к личности собеседника, каким бы он ни был несведущим и неопытным. И это же доверие сказывалось в том, как отец знакомил меня со своей работой - с первыми же набросками своих произведений, с редактируемыми им рукописями, с делами в редакции и с приходившими к нему молодыми и старыми литераторами, художниками, артистами. Разумеется, он передо мной не отчитывался. Но, рассказывая матери за столом о событиях дня, он никогда не переходил на английский язык - он видел, что я с интересом прислушиваюсь к его рассказу. А когда кто-нибудь к нему приходил по делу, он почти всегда хоть немножко давал мне возможность "прикоснуться" к своему гостю. И я сохранил память о множестве замечательных людей, которые были близки с моим отцом. Среди них был сыплющий анекдотами и каламбурами, блистательный журналист и издатель Л.М. Клячко. Разговор с ним отца всегда искрился юмором и перемежался хохотом. Это на его просьбу сделать дарственную надпись на только что принесенной из типографии книжке отец в один прием написал:

Пусть нам Клячко принесет
Новые изданья.
Клячко книжки издает,
А не только ржанье!

Клячко как-то вздумал доказывать отцу, что его слава не дошла до простого народа.

- Извозчик, ты знаешь Маршака? - спросил он, когда они вместе с отцом ехали из издательства.

Извозчик равнодушно замотал головой.

- А Клячку, ты знаешь? - спросил отец.

- Как же, - оживился извозчик, протянув руку с кнутом. - Вот она.

Когда Клячко сидел у нас за ужином, отход ко сну был для меня великой трагедией. При содействии Клячки отец познакомился и издал несколько книг в содружестве с такими художниками, как Б. Кустодиев, К. Петров-Водкин и С. Чехонин. И именно с Клячкой он находился в типографии, когда заметил на полу под ногами оттиск еще неизвестного ему художника Владимира Васильевича Лебедева - самого любимого им иллюстратора его книг от "Мороженого" и "Вчера и сегодня" 1925 года до "Цирка" 1964 года, - с которым он создавал ленинградскую детскую редакцию.

- Я хочу, чтобы мои стихи иллюстрировал этот художник, - сказал издателю Самуил Яковлевич, поднимая оттиск.

Хорошо помню старенького, с трясущимися руками и слезящимися глазами поэта Л.И. Андрусона, о последствиях бурно прожитой жизни которого искренне, а может быть, и назидательно сожалел отец. Помню кроткого, почти неслышного (но написавшего по предложению отца несколько звонких рассказов вроде "Гришка-грохотун") Е.П. Иванова, с длинными волосами цвета красной меди, близкого друга Александра Блока, и маленькую, серьезную, часто бывавшую под старость у отца тетку Блока, Марию Андреевну Бекетову. Ко всем этим людям старшего поколения отец относился очень бережно, с большой заботой. А еще одному другу Блока, поэту Владимиру Алексеевичу Пясту, выручая его из нужды, оказал необыкновенную помощь: выхлопотал у Клячки аванс под будущую детскую книжку, а потом написал за него эту книжку, которая так и вышла под именем Пяста. Это был самый первый, неузнаваемый вариант "Рассеянного" - книжка под названием "Лев Петрович".

Начиналась она так:

Лев Петрович Пирожков
Был немножко бестолков.

Вместо собственной постели
Ночевал он на панели,
Удивляясь лишь тому,
Что проходят по нему.

Если можно верить слуху,
Он, со службы приходя,
Вешал часики - на муху
Недалеко от гвоздя.

Уносил с обеда ложку
И в передней каждый день
Надевал живую кошку
Вместо шапки набекрень...

Всю свою жизнь, насколько я его помню, отец постоянно о ком-нибудь хлопотал. Несколько раз выручал от неприятностей молодого Л. Пантелеева, хлопотал о снятии педологического запрета на детские книги К. Чуковского, защищал людей от несправедливости, добивался для них прописки, жилья, денежной и продовольственной помощи, устраивал их в больницы и санатории и добывал им редкие медикаменты.

Но самой большой заботой отца было спасти от "небытия", "невыраженности" заложенные во встреченных им людях литературные таланты. Этой заботой отец был полон все свои зрелые годы. И ей он целиком отдал полтора десятка лучших лет своей жизни - девятьсот двадцатые и тридцатые годы. Я не буду называть здесь имена многих прошедших перед моими глазами литераторов, которых отец побудил к творчеству и которым он помог "поставить голос" и найти свое место в литературе - ценой многих дней и бессонных ночей общей работы, жертвуя своим собственным творчеством и не приобретая ничего, кроме радости художника при воплощении его духовных сил в произведении искусства (отец даже не ставил своего редакторского имени на многих десятках книг, родившихся по его замыслу или в результате его огромной работы с автором попавшей ему в руки сырой рукописи). Приведу здесь только отрывок из сохранившегося письма к нему молодого В.В. Бианки.

"26.VI.23 г.
Саблино.

Милый Самуил Яковлевич,

Должен сознаться: я здорово трушу остаться здесь без Вашей поддержки. В сущности, ведь Вам одному я всем обязан: и началом своей литературной "карьеры" и улучшением своего материального положения. Боюсь, как бы за время Вашего отсутствия не сесть мне в лужу и в том, и в другом отношении...

P.S. Как мне назвать рассказ о береговушкиных скитаниях? Нельзя ли просто - "Ласточкин дом"? "Береговушкин дом? "Где ласточкин дом?" "Какой у ласточки дом?"

Начало этого письма могли бы повторить вслед за Бианки многие литературные "крестники" Самуила Яковлевича - и те, которые до конца остались верными друзьями своего учителя, и те, кто, перестав бояться "сесть в лужу", по разным причинам от него отошли.

А отошли от отца многие. Бурный, пламенный, неуемный, и потому необычайно трудный для окружающих, характер отца особенно хорошо знали его близкие. Этот характер не обрисуешь несколькими словами или даже подробным перечислением его черт. Пожалуй, чтобы его как-то представить себе, лучше всего внимательно перечитать цикл переведенных отцом стихов и афоризмов удивительно созвучного ему поэта Вильяма Блейка. Недаром отец с 1914 года до самой смерти не расставался чуть ли ни на одну ночь со вконец растрепавшимся томиком Блейка (Лондон, 1908 г.), всегда держа его около своей постели. Может быть, именно потому, что Блейк был так ему дорог, он все время откладывал издание задуманной им еще в девятьсот десятых годах книжки переводов из Блейка, которые ему хотелось беспрерывно совершенствовать (не этим ли объясняется, что многие очень важные для отца произведения подолгу выдерживались им в рукописях - например, "Умные вещи" - четверть века, - а некоторые лирические стихи, очерки так и не увидели свет при жизни автора).

"Тигры гнева мудрее, чем клячи наставления". "Жди яда от стоячей воды". "Тот, кто желает, но не действует, плодит чуму...". "Правда, сказанная злобно, лжи отъявленной подобна". "Всегда будь готов высказать, что у тебя на уме, и негодяй будет избегать тебя". "Солнце, знай оно сомненья, не светило б ни мгновенья". Эти и другие афоризмы Блейка были как бы кодексом поведения отца в повседневной жизни.

Сохранить близость с человеком такого "огнедышащего", по-хорошему величавого и лишенного малейшей пошлости характера было не так-то легко. У некоторых чувство благодарности и влюбленности в него сменялось неприязнью и враждой, другие, чтобы их меньше "обжигало" это общение, постепенно отходили от отца, а некоторые выдерживали трудность дружбы с отцом, принимая его таким, каким он был.

И самым близким, самым преданным отцу человеком, который стойко перенес множество бурь, вызванных "тиграми гнева", и радовался наступавшим вслед за ними сияющим прояснениям, была моя мать. Вся жизнь ее с моим отцом - ее бесконечная забота о нем, о его творчестве, освобождавшая его от всех житейских дел для того, чтобы он мог полностью отдаваться своей любимой работе, - была непрерывным подвигом. Она стала для него твердой опорой в трудные минуты и помогала ему рассеять его сомнения. Мне врезалась в память фраза, сказанная в дни моей юности чудесным другом отца, физиологом Алексеем Дмитриевичем Сперанским, во многом близким ему по характеру: "Тем, что Маршак осуществился Маршаком, мы обязаны Софье Михайловне". Отец испытывал к ней безграничное доверие. Она дорожила каждым проявлением его творческого духа - его рукописями и письмами, которые заботливо пронесла через суровые годы скитаний, первыми изданиями его книг, публикациями в периодических изданиях. Чтобы в этом убедиться, достаточно взглянуть на толстую тетрадь с многими сотнями газетных и журнальных вырезок со стихами и прозой отца, начиная с 1908 и кончая 1923 годом (в ней любовно собрано даже многое из того, что было опубликовано отцом еще до их знакомства). И они вместе выработали в себе такую духовную стойкость, которая позволила им выдержать, не теряя веры в красоту жизни, самые тяжкие испытания. Отец сохранил эту стойкость до конца жизни, которая продолжала идти и после смерти матери в созданном ею для отца жизненном устройстве.

А чтобы немного почувствовать, что им пришлось пережить, достаточно прочесть три стихотворения отца, посвященные смерти моего младшего брата Якова - студента Московского института химического машиностроения, который умер от туберкулеза легких в возрасте 21 года 10 февраля 1946 года. Стихи эти отец никому не показывал - они нашлись в сохраненных матерью рукописях.

*    *    *
Чистой и ясной свечи не гаси,
Милого юного сына спаси.

Ты подержи над свечою ладонь,
Чтобы не гас его тихий огонь.

Вот он стоит одинок пред тобой
С двадцатилетней своею судьбой.

Ты оживи его бедную грудь,
Дай ему завтра свободно вздохнуть.

*    *    *
Вся жизнь твоя пошла обратным ходом,
И я бегу по стершимся следам
Туннелями под очень темным сводом
Ко всем тебя возившим поездам.

И, пробежав последнюю дорогу,
Где с двух сторон летят пески степей14,
Я неизменно прихожу к порогу
Отныне вечной комнаты твоей.

Здесь ты лежишь в своей одежде новой,
Как в тот печальный вечер именин15,
В свою дорогу дальнюю готовый
Прекрасный юноша, мой младший сын.

*    *    *
Не маленький ребенок умер, плача,
Не зная, чем наполнен этот свет.
А тот, кто за столом решал задачи
И шелестел страницами газет.

Не слишком ли торжественна могила,
С предельным холодом и тишиной
Для этой жизни молодой и милой,
Читавшей книгу за моей стеной?

Только невероятная стойкость могла позволить отцу выпустить через два года после этого удара судьбы переводы сонетов Шекспира. Он сохранял мужественность до конца, написав в последующие восемнадцать лет почти всю свою лирику, книги "В начале жизни" и "Воспитание словом" - чуть ли не половину всех своих произведений, известных читателям. А среди неизвестных были такие строки, посвященные моей матери:

Между нами говоря,
День второго января16 -
         Праздник новогодний.
Он приносит торжество:
День рожденья твоего
         Встречу я сегодня.
В этот день морозных вьюг
С Новым годом, старый друг,
         С новою весною!
Повторяется весна, -
И прекраснее она
         С доброй сединою!
1. 1. 1948
1 час ночи

Через пять лет, вскоре после смерти матери (24 сентября 1953 года), отец записал на листке бумаги:

- Я гордая, я упрямая, -
Ты мне говорила в бреду.
И более верных, жена моя,
Я слов для тебя не найду.

Ты в истину верила твердо.
И я, не сдаваясь судьбе,
Хотел бы упрямо и гордо
Быть верным тебе и себе.

Чувства заботы и внимания по отношению к близким не были утрачены Самуилом Яковлевичем после ухода самых дорогих его сердцу людей, к которым они были прежде обращены. Он отдал эти чувства живым.

Я хочу здесь привести его письмо к младшему внуку в больницу, написанное дрожащей рукой в пору изнурительной четырехмесячной болезни, которая еще тогда чуть не стоила ему жизни. В этих письмах снова слышится его молодой голос, которым он говорил со мной или моим братом лет тридцать - сорок тому назад.

"14.I 1962
ул. Чкалова -
Постель.

Дорогой мой Сашенька,

Спасибо тебе за очень милое письмо. Оба мы с тобой лежачие. Когда же мы встанем?

В первый же день мы запряжем с тобой "Волгу" и объедем Москву, посмотрим, очень ли она без нас изменилась.

По дороге заедем в кондитерскую и закажем по две порции мороженого.

Что еще?

Остальную часть программы ты придумай сам.

Очень хочу тебя видеть, мой дорогой, мой славный Сашенька.

Крепко тебя целую.

Твой С. М."

До конца своих дней отец не терял силы духа и ясности мысли, веры в красоту мира, творческого жара и чувства юмора. Последний год его жизни был особенно плодотворным. Хроническая болезнь легких, дававшая вспышки пневмонии чуть ли не по два раза в месяц, часто приковывала его к постели. Он подолгу жил вне дома - в подмосковном санатории или в милой его сердцу Ялте, где ему легче дышалось и где он заболевал не так часто. Ему было грустно оттуда уезжать, - помню, как он смотрел в последний раз на уходившее от нас синее море, когда машина, в которой мы ехали из Ялты на аэродром в Симферополе, стала отдаляться от побережья. Но он все время писал мужественные вещи, иногда полные безудержного детского веселья, иногда проникнутые печалью, той печалью, которую Пушкин называл "светлой". В течение этого только, последнего года он написал немало лирических стихов, в том числе книгу "Лирические эпиграммы", переработал, подготовил к печати и прочел труппе Малого театра пьесу "Умные вещи", почти закончил свою полувековую работу над книгой переводов из Вильяма Блейка (набело переписав окончательные варианты более сорока стихотворений), перевел много новых веселых стихов из Эдварда Лира, Александра Мильна, английских детских народных песенок, подготовил новое, дополненное издание книги "Воспитание словом", сборник избранных сатирических стихов и сборник избранных стихов для "Библиотеки советской поэзии", произвел, выражаясь его словами, "тонкую хирургическую операцию"17 над переводами ряда сонетов Шекспира для юбилейного издания и выполнил еще множество других литературных работ. Об этих месяцах его жизни рассказывается в воспоминаниях других людей, близко знавших Самуила Яковлевича.

Мне остается рассказать здесь о его последних днях.

Обнаруженное у отца летом 1963 года помутнение хрусталиков обоих глаз в июне 1964 года почти полностью лишило его зрения. Отец очень хотел принять участие в шекспировских торжествах на родине поэта в Стратфорде, которые должны были состояться в сентябре. Заболев вечером 16 июня новым воспалением легких и уже начав поправляться, он согласился 27 июня лечь в больницу, с тем чтобы после выздоровления подвергнуться там операции удаления катаракты, - в Англию он хотел приехать зрячим. В больнице наступило ухудшение, он еще больше ослабел. Но даже 3 июля, за день до смерти, лежа в постели, почти весь день правил корректуру "Умных вещей", присланную из журнала "Юность". Ему в этом помогала (читала текст, объясняла, как он набран) технический редактор Валентина Семеновна Гриненко, профессионализму и тщательности которой он абсолютно доверял.

Закончив работу над корректурой, он продиктовал Валентине Семеновне свое последнее письмо18 - к белгородским школьникам. Вот текст этого письма, которое я отправил ребятам белгородской школы № 16 уже после похорон Самуила Яковлевича:

[3. 7. 1964, Москва,
Кунцевская больница]

"Дорогие ребята,

Ваше письмо получено во время тяжелой болезни Самуила Яковлевича. Сейчас он находится в больнице.

Он был рад хорошим вестям от Вас и обещал написать, как только немного поправится.

Самуил Яковлевич просит передать привет Вам всем, Вашей учительнице Софье Ивановне, а маленького героя Володю просит крепко обнять и расцеловать"19.

Прощаясь с Валентиной Семеновной, отец просил ее принести завтра для новой проверки рукопись книги "Лирические эпиграммы", переданной им перед самой болезнью в издательство "Советский писатель". А поздно вечером позвонил мне по телефону.

- Я чувствую себя немного лучше. Спокойной ночи, мой мальчик, - были последние услышанные мной слова, которые он легко произнес.

А под утро он стал задыхаться. В одиннадцать часов мне на работу позвонил врач и попросил немедленно приехать - Самуилу Яковлевичу очень плохо.

Когда сломя голову я примчался в больницу, он лежал под кислородной палаткой, судорожно глотая воздух.

- Кто это? - спросил он, ничего не видя. - Дай руку.

Через несколько часов его не стало.

В последние дни он был каким-то особенно ясным и просветленным, трепетным, как натянутая струна. Моя жена, Мария Андреевна Маршак, первого и второго июля навещала его вместе с приехавшей из заграницы, чтобы повидаться с Самуилом Яковлевичем, его племянницей-художницей Авиталь Сагалиной-Шварц, дочерью его сестры, Сусанны Яковлевны. Во время этих посещений он подробно рассказывал о всей своей жизни, о множестве встреченных им людей, говорил о своем отношении к искусству, прочитал на память много стихов. Жена сделала на клочке бумаги беглые записи этих бесед, которые позже мы с ней постарались привести в порядок. Возможно, что нам не удалось восстановить последовательности того, о чем тогда говорилось. Кое-что было упущено. Привожу основную часть этих записей.

...Второго июля Самуил Яковлевич сразу начал говорить об искусстве. Первые его слова были:

- Ну, вот что, слушай меня, - как будто он перед этим готовился к беседе.

Усадив Авиталь около своей кровати и взяв ее за руку ("твое прикосновение - такое легкое", - сказал отец по-английски) , он начал:

- Я всегда считал, что искусство состоит из единства трех основных факторов: мысли, чувства и воли. Очень важно сохранить свою волю, детскую. В детстве мы себя чувствуем как "воля". Как-то мой маленький брат, Люся, тонул. А старший брат (находившийся на берегу) тоже не умел плавать. Он закричал: "Плыви, негодяй, плыви, мерзавец!" - и тот почувствовал, что у него есть сила. Своей волей старший брат заставил младшего плыть, спастись.

- Лень - это аморфность, противоположность воле. Все механическое - это смерть.

Самуил Яковлевич говорил о чистом отношении к искусству.

- Легко поддаться дешевке. Надо иметь хороший вкус. Не так много людей, которые видят. Так просто пойти по пути легкому, но неверному, следуя моде. Нельзя размениваться на случайные, модные направления (процитировал свое двустишие: "Ты старомоден - вот расплата за то, что в моде был когда-то").

Его самого спасло от богемы только чистое отношение к жизни, искусству.

- А сколько примеров, когда люди талантливые погибали...

- Размениваться нельзя. Надо иметь волю и работать, обязательно работать. Лень парализует волю. Она является противоначалом всего. Воля должна быть своя, непреклонная. Настоящее искусство вечно. Оно движет человеческие души вперед, будит все лучшее в человеке. Ему (искусству) принадлежит будущее...

Он говорил о борьбе жизни и смерти, о том, что вооружения - это мертвечина, что человечеству необходима высокая духовная культура.

- Нельзя потонуть в отвлеченностях, потерять сознание высшего реализма. Может быть, люди никогда так не чувствовали реальность, как сейчас. Воля - ядро всего. Навстречу реальному идет только реальное. Есть огромные пространства на свете - об этом не надо забывать: "В просторах вольных я блуждал..."20

- В театре часто аплодируют не игре актера, а благородным поступкам. А в жизни - не умеют ("В театре жизни видел он не сцену, а лысины сидящих перед ним"21).

- "Лирические эпиграммы", - добавил он, - это мое завещание.

Самуил Яковлевич со щедростью, свойственной ему в разговорах с молодыми художниками и поэтами, хвалил Авиталь, поощряя ее к работе.

- На тебя большие надежды. Ты - одна из "передовых душ" (в смысле того, что Авиталь - талантливая художница).

Он расспрашивал ее о том, какие теперь есть молодые художники, говорил о "Рукописях Мертвого Моря", рассказывал о скале около Иерусалима, к которой удивительно красиво и гармонично прилепился монастырь. Вспоминал свою встречу в Лондоне с Рабиндранатом Тагором. В Тагоре был какой-то модернизм, который ему не очень нравился. Но были и настоящие вещи ("Настоящие - глубже и материальнее"). Рассказывал о Стасове, Лядове, Репине.

Самуил Яковлевич говорил о своих чудесных друзьях - английском поэте Филиппе Ойлере, организаторе "Школы простой жизни" в Уэльсе (Англия) перед первой мировой войной, о шведском докторе Любеке, который создал в Финляндии в девятьсот десятых годах необыкновенный санаторий, о многих других прекрасных людях, прошедших через его жизнь. Ойлер и Любек исчезли. Их дело заглохло.

Авиталь рассказала, что там, где они жили на даче, есть открытый концертный зал, построенный замечательным финским архитектором Саариненом и его сыном. Самуил Яковлевич вспомнил, как он навещал Сааринена в Финляндии и там были Сибелиус и Любек. Тут он прочитал свои стихи:

Все те, кто дышит на земле, -
При всем их самомнении -
Лишь отражения в стекле,
Ни более, ни менее.

Каких людей я в мире знал,
В них столько страсти было,
Но их с поверхности зеркал
Как будто тряпкой смыло.

Я знаю: мы обречены
На смерть со дня рождения.
Но для чего страдать должны
Все эти отражения?

И неужели только сон -
Все эти краски, звуки,
И грохот миллионов тонн,
И стон предсмертной муки?..

- Когда ты сидишь в самолете, какую музыку ты слышишь? Никакой? А я слышу Грига.

Больше всего Самуил Яковлевич любил Баха, особенно его "Второй Бранденбургский концерт".

- Здесь меня поправят, потом переведут на пятый этаж, будут готовить к глазной операции. Я должен видеть. А осенью надо быть на конгрессе в Стратфорде.

На прощанье он попросил Авиталь и Машу по очереди низко наклониться к его лицу, чтобы он мог хоть немножко их рассмотреть - он их почти не видел.

С самого раннего детства, на протяжении всей жизни, мне время от времени являлся по ночам один и тот же страшный сон, - как будто мой отец умер и весь свет для меня потускнел и стал каким-то приглушенным. С каким счастьем я просыпался в сознании, что он жив, что я могу снова его увидеть! А теперь этот сон так надолго затянулся...



Примечания

1. Организованное в Краснодаре С.Я. Маршаком и его товарищами детское учебно-воспитательное учреждение, ядром которого был театр для детей.  ↑ 

2. Мой младший брат, которому тогда было 6 месяцев.  ↑ 

3. Семейное прозвище моего маленького брата.  ↑ 

4. Владимир Евграфович Татлин, художник-конструктивист, который в то время увлекся созданием летательного аппарата "Летатлина", приводимого в движение мышцами летчика. Большой друг Самуила Яковлевича, с которым они "обменивались" редкими народными песнями.  ↑ 

5. Екатерина Евгеньевна Гвоздикова-Фрумкина, старый большевик, один из организаторов советской детской литературы, создатель журнала для крестьянских ребят "Дружные ребята".  ↑ 

6. Дочь Е.Е. Фрумкиной.  ↑ 

7. Свой "водолазный" опыт отец сразу же постарался передать своим друзьям - литературно одаренным ребятам из организованного им ленинградского "Дома детской литературы", к которым он относился, как к собственным детям. Он привез в ДДЛ начальника ЭПРОН Фотия Ивановича Крылова и в его присутствии и под его рассказы заставил нескольких ребят здесь же в комнате влезть в водолазный костюм. Точно так же он пригласил в ДДЛ физиков, которые показывали ребятам опыты с жидким воздухом, увиденные им при поездке на Днепрострой.  ↑ 

8. В подлиннике у Эдварда Лира - "throats" (множественное число от "throat" - горло). Но Самуил Яковлевич всегда читал более звонкое "cheeks" (щеки).  ↑ 

9.

Мы - король с
            королевой
Пели-канов.
Не найдете нигде вы
Таких великанов.
Таких похожих
На ласты ног
И сложных
Кожаных
Ртов и щек.
Плафскин!
Плафскин!
Когда и где
Прекраснее птицы
Плескались в воде?
Плофскин!
Пламскин!
Плошкин!
Кряк!
Так будет вчера,
И сейчас было так!
(Перевод С.Я. Маршака).  ↑ 

10. Название стихотворной книжки С.Я. Маршака.  ↑ 

11. Правнук знаменитого петербургского архитектора, в молодости - секретарь Л. Толстого, а в двадцатые годы - редактор журнала "Совторгфлот".  ↑ 

12. Название сатирического журнала двадцатых годов.  ↑ 

13. Ю.Л. Вейсберг и внук композитора Н.А. Римского-Корсакова Всеволод Андреевич Римский-Корсаков погибли в Ленинграде во время блокады.  ↑ 

14. В конце 1943 года Самуил Яковлевич перевез в Москву из Алма-Аты мою мать и брата, который перед этим тяжело болел.  ↑ 

15. За две недели до смерти, 27 января 1946 года, умиравшему брату исполнился 21 год.  ↑ 

16. День рождения Софьи Михайловны Маршак.  ↑ 

17. Из дарственной надписи С.Я. Маршака на книге "Сонетов Шекспира" (издание 1964 года), подаренной врачу-хирургу Н.М. Крыловой.  ↑ 

18. В последние годы, когда отцу бывало трудно из-за болезни написать письмо своему корреспонденту, он часто диктовал краткий текст, который по его просьбе подписывал кто-нибудь из близких, помогавших ему в работе.  ↑ 

19. В письме от белгородских ребят рассказывалось о подвиге их товарища, который с большой опасностью вытащил из котлована с варом увязшую в нем маленькую девочку.  ↑ 

20. Вариант первой строчки стихотворения В. Блейка "Хрустальный чертог" - перевод С. Маршака.  ↑ 

21. Заключительные строчки четверостишия С. Маршака "Определять вещам и людям цену..." из книги "Лирические эпиграммы".  ↑ 

При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика