Главная > Родные и близкие > И.Я. Маршак

Жизнь и творчество М. Ильина.
- М.: Детгиз, 1962. С. 276-403.

Елена Сегал

Из воспоминаний

Часть вторая

Как-то раз Илья Яковлевич вернулся с работы не такой, как всегда. На мои расспросы он ответил смущенно:

- Видишь ли, сестра по требованию завкома буквально насильно притащила меня в здравпункт к доктору. Завком настаивает, чтобы я поехал в санаторий и дает мне бесплатную путевку в Детское. Я был так тронут, что не сумел отказаться. Но я не могу ни с того ни с сего бросить книгу, да и расставаться с тобой мне совсем не хочется.

Я с жаром стала ему доказывать, что в санатории у него будет гораздо больше времени для работы над книгой и что расставаться нам не придется, потому что я смогу поселиться у знакомых. Доводы мои оказались неоспоримыми, и он рад был с ними согласиться.

Через несколько дней мы оба очутились в Детском. Илья Яковлевич - в санатории у Орловских ворот, а я - недалеко от других ворот, ведущих в тот же Екатерининский парк. Расстояние между нами было большое, но нам далекие прогулки были и полезны и приятны. По утрам я через весь парк ходила к Илье Яковлевичу, и мы вместе с ним прогуливались недалеко от санатория, по вечерам он приходил ко мне в мою маленькую комнатку.

С того времени миновало чуть ли не три десятка лет, но воспоминания о нем не утратили свежести. Лежат передо мной две тетради: одна в черном клеенчатом, другая в зеленом бумажном переплете. Эти тетради заслуженные. В них мы в ту далекую зиму не то вели дневник, не то писали друг другу письма. При каждой встрече мы обменивались этими тетрадями, с ними нам было веселее коротать время. Сколько раз мы потом вместе перелистывали эти страницы, а вот сейчас пришлось мне взяться за чтение в одиночестве. Четкий почерк Ильи Яковлевича совсем не изменился от времени. Кажется, что он только что положил перо на стол, что чернила еще не просохли.

"Люблю, любовь, буду любить". Вот слова, которые чаще всего повторяются на уже пожелтевших страницах. Но не из-за этих слов мы гордились нашими тетрадками. Много ли среди людей таких, которые никогда в жизни не писали и не получали любовных писем? Мы гордились не тем, что любили когда-то, а тем, что сумели свою любовь сохранить.

- То, что мы встретились и узнали друг друга, - говорил Илья Яковлевич не раз, - это наше счастье, наша удача, а вот то, что мы сумели оценить это счастье, сумели пронести любовь через годы, через бесчисленные испытания, - это уже наша заслуга.

Я перечла обе тетради с начала до конца. И прошлое нахлынуло на меня, на какое-то время показалось настоящим. Вот я вижу перед собой широкую аллею парка и себя прежнюю, себя тогдашнюю, быстро идущую по этой аллее. Кругом - настоящее снежное царство. Снег на земле, на деревьях. И какой снег, не городской, не желтоватый, а белый, нетронутый, незатоптанный. Тишина такая, что скрип шагов кажется громким. Время от времени я останавливаюсь и всматриваюсь в даль. Каждого одинокого прохожего, который мне попадается на пути, я принимаю сначала за Илью Яковлевича. Но вот я узнаю его стремительную походку, его чуть-чуть наклоненную набок голову. Да, это действительно он. Он ускоряет и без того быстрый шаг. Я сама чувствую, что на лицо у меня расплывается счастливая улыбка, да и как мне не быть счастливой, ведь мы еще так мало времени провели здесь, а вид у Ильи Яковлевича совсем не такой, какой был в городе, - глаза блестят, щеки округлились.

- Я не понимаю, что со мной делается, - говорил он радостно, - сегодня очень мало работал и очень много успел. Мысли так и несутся. Ты и представить себе не можешь, как это полезно для книги, что я пишу не торопясь. В Ленинграде была вечная спешка, и начало из-за этого получилось скомканное.

- Начало можно будет переписать.

- Самое лучшее было бы, - говорит он, - если бы удалось всю книгу не переписать, а перестроить. Я бы, пожалуй, разделил ее тогда не на главки и главы, а на часы и минуты. Час первый, час второй. Так получилось бы торжественнее.

- Торжественнее, - подтверждаю я, - только как бы книга не потеряла в своей простоте.

Становится холодно. Илья Яковлевич ведет меня к себе в санаторий. По дороге мы рассматриваем столб с солнечными часами, тот самый столб, о котором говорится в книге "Который час?". На столбе надпись: "От Санкт-Петербурга 22 версты".

- А у меня такое чувство, - говорит Илья Яковлевич, - что мы забрались куда-то совсем далеко. Хорошо было бы, если бы я мог тут закончить книгу. В Ленинграде она опять отойдет на второй план.

В санатории просторные комнаты. Всюду чисто, тепло, светло. Соседи Ильи Яковлевича по комнате поражают меня своей приветливостью.

- Мне кажется, что я попал в будущее, - говорит Илья Яковлевич. - Ты не можешь себе представить, как рабочие ценят свой санаторий, гордятся им. Я ни разу не слышал здесь ни грубого слова, ни громкого голоса. А ко мне все они исключительно внимательны: когда я пишу, они или выходят из комнаты, или говорят шепотом.

- Ну это, наверное, не из уважения к тебе, а из уважения к литературе, - говорю я шутливо.

- Вполне возможно, - отвечает Илья Яковлевич серьезно. - Библиотека здесь работает вовсю. Когда видишь, с какой жадностью читаются книги, хочется писать и больше и лучше.

- Если бы не ваши рабочие, ты не попал бы сюда. О тебе хлопотали, а ты еще спорил, упирался.

Мне пора в обратный путь. Илья Яковлевич идет меня немного проводить. Он опять заводит разговор о работе, но не о той, которой он занят сейчас, а вообще о литературной работе.

- Когда мне пишется, - говорит он, - на что ни посмотрю, все мне кажется темой для книги. Вот я написал о лампах, теперь - о часах, а ведь с тем же успехом можно было бы написать и о книге и о доме. Дело не в самой вещи, а в труде, который в нее вложен, в мысли, которая ее создала. Я люблю игру мысли, ее повороты, отступления, наступления. Мне хочется, чтобы читатель радовался этой игре вместе со мной. Просто удивительно, как в истории любой, самой маленькой вещички отражается история людей.

- Точно мир в капле воды, - заканчиваю я за него.

- Воды, - повторяет он рассеянно и, подумав минутку, прибавляет: - И о воде написать тоже интересно. О круговороте воды. Нет, тем даже слишком много. Трудно остановиться на какой-нибудь одной.

Мы так увлечены разговором, что совсем незаметно доходим до озера.

- Ты останешься без обеда, - спохватываюсь я. - Пишешь историю часов, а у самого нет чувства времени.

Илья Яковлевич смеется. Мы начинаем прощаться. Прощание длится так долго, что я не выдерживаю и убегаю. Пробежав несколько шагов, оглядываюсь и вижу, что он остановился и смотрит мне вслед. Мы расстаемся так, как будто увидимся не скоро. Но не успевает пройти несколько часов, как мы опять вместе. Правда, ненадолго, но зато на этот раз не в парке, не в санатории, а у меня, в моей комнатке, которая успела нам обоим стать родной.

Казалось бы, все хорошо. Илья Яковлевич с каждым дном выглядит лучше, работа над книгой идет успешнее, чем когда-либо, и все-таки в наших тетрадках появляются сначала изредка, потом чаще грустные слова: то я пишу, что меня мучат какие-то неясные страхи, то Илья Яковлевич жалуется на безотчетную тревогу...

Чем больше проходит времени, тем тяжелее становится у меня на душе. Тревога мучит меня все больше. И наступает день, когда я убеждаюсь, что она не напрасна.



Опять я вижу нас обоих в Екатерининском парке. Вокруг весело и солнечно, но мы оба совсем не веселые. Только что выяснилось, что у Ильи Яковлевича туберкулез, и какой туберкулез - старый, запущенный. Когда я узнаю об этом, на какое-то время, правда на очень короткое, мне кажется, что мир вокруг темнеет, что снег под ногами становится черным. "Но нет, - говорю я сама себе, - нельзя распускаться, надо что-нибудь придумать".

Илья Яковлевич так напуган тем, что в свое время заразил меня и может еще заразить будущего ребенка, что на все мои расспросы отвечает рассеянно, часто невпопад.

- Главное, - говорит он, - в том, что я болен давно и не имел никакого права связать твою судьбу с моей. Единственное мое оправдание, что я был глуп и ничего не понимал. Теперь происхождение твоей болезни для меня совершенно ясно.

- Бросим говорить об этом, - умоляю его я. - Лучше подумаем, что нам делать. Ты же сам видишь, что я великолепно справилась с болезнью, как бы она ни называлась.

И мы бродим по парку и думаем. Взвешиваем факты, которые только что узнали, повторяем снова и снова трудно укладывающиеся в сознании слова: "третья стадия, коховские палочки". Илья Яковлевич говорит, что пневмоторакс накладывать поздно, так как процесс слишком запущен.

- Но, - продолжает он, - существует консервативное лечение. Покой, хороший воздух, усиленное питание.

- Тебе надо бросить завод, - говорю я, - а мне поступить на работу, тогда ты сможешь...

- Тебе на работу, - прерывает меня Илья Яковлевич, - тебе на работу сейчас?

Я молчу. Что я ему могу возразить? Он совершенно прав. На какую работу? Ведь осталось всего несколько месяцев до родов, Мы путаемся, сбиваемся и в который раз начинаем рассуждать сначала. Мы хотим разрешить неразрешимые задачи: как устроить хоть сколько-нибудь приличное питание в том случае, если Илья Яковлевич уйдет с завода, и как обеспечить ему мало-мальский покой, если он останется на заводе.

- Можно похлопотать о сокращенном рабочем дне, - говорит Илья Яковлевич. - Так, кажется, делается. Мне это очень облегчило бы жизнь...

- А воздух? - перебиваю его я. - Откуда возьмется хороший воздух в Ленинграде, который славится своими туманами, да еще в лаборатории!

Илья Яковлевич торопится в санаторий на какое-то дополнительное обследование. На другой день нам удается увидеться только на несколько мгновений, но мы успеваем обменяться нашими тетрадками.

Первое письмо, которое я прочла в переданной мне тетрадке, Илья Яковлевич написал до того, как поделился со мной своей неприятной новостью, и оно полно страхами за меня и успокоениями на его собственный счет. Второе написано уже совсем в другом тоне. Вот оно:

"... После встречи с тобой у меня на душе стало лучше.

Когда подумаешь, какой ничтожный процент больных попадает в санаторий, моя удача кажется мне удивительной. Захватить болезнь в самом начале, сразу же повести против нее ожесточенную борьбу - разве это не удача? Самый лучший пансионат не дал бы мне того, что дает санаторий, - лечения, строгого режима, сознательной борьбы с болезнью".

А я пишу ему под стать:

"... Как это ни странно, но вчерашний день немного успокоил меня. Меня все это время изводила какая-то безотчетная тревога, мучила мысль, мучило сознание, что нужно чего-то бояться, с чем-то бороться. А с чем, я не знала; мучила какая-то неопределенность. Теперь я знаю, что мучило меня, и эта возможность вовремя принять меры - успокаивает меня. Нужно сделать все, чтобы ты был здоров. Надо принять решительные меры. Пока болезнь не запущена, вылечиться нетрудно. И я тоже буду беречь себя, обо мне не волнуйся".

Чего-чего, а оптимизма у нас обоих всегда было больше, чем достаточно. С каждым днем бодрее становятся записи в тетрадях, и не оттого, что что-нибудь изменилось. Нет, все осталось по-старому: мы оба знаем, что Илья Яковлевич тяжело болен, мы еще не придумали, как изменить жизнь, но на душе у нас стало спокойнее и уверенней. Это спокойствие, эту уверенность дает нам твердое решение вступить в борьбу с болезнью и во что бы то ни стало победить. Силы наши мобилизованы. Теперь мы обдумываем план действий. Ведь только с той минуты, как поставлен диагноз, только с той минуты, как мы знаем имя нашего врага, мы можем вступить с ним в настоящую борьбу.



Туберкулез! Сколько он отнял у нас обоих сил, сколько надежд! Но Илья Яковлевич со свойственным ему умением во всем находить что-нибудь хорошее и в своей болезни видел не только плохие стороны.

Пятнадцать лет спустя я, когда Илья Яковлевич после напряженной и удачной работы над книгой "Человек и стихия" стал жаловаться, что день слишком короток, высказала вслух, мысль, которая много раз в жизни приходила мне в голову:

- Обычно человек чем способнее, тем ленивее, а у тебя и способности и работоспособность на одной чашке весов. Я часто думаю, насколько больше ты бы успел, если бы у тебя на другой чашке весов не было такого груза, как туберкулез.

Илья Яковлевич засмеялся, хотя в моих словах было мало веселого.

- Ты ошибаешься, - сказал он, - туберкулез в свое время был полезен моей литературной работе. Если бы я был здоров, я бы по сей день работал на заводе, а книги писал бы только по воскресеньям.

Толчок, который мы получили, когда узнали о его болезни, так сильно встряхнул нас обоих, что после него и мы сами стали другими, и жизнь наша круто изменилась. Запущенный туберкулез, что могло быть страшнее? И не сейчас, не в наши дни, а в те времена, когда стрептомицина и фтивазида еще не было в помине, когда рентгеновский аппарат только начинал входить в обиход, когда пневмоторакс был новостью, когда слово "туберкулез" невольно вызывало в памяти другое, гораздо более страшное слово - "чахотка". И если я теперь часами не могла заснуть, то это уже не из-за туманных предчувствий, а из-за выросшего во мне чувства ответственности за него, за его жизнь. Именно в эти дни я впервые почувствовала себя по-настоящему взрослой.

Я боялась, что из-за всех волнений Илья Яковлевич начнет худеть, но ничуть не бывало. Несмотря на основательную работу, на большие огорчения, он продолжал самым аккуратным образом прибавлять по килограмму в неделю. Сама жизнь показала нам, что делать: здесь ему было хорошо, здесь он поправлялся, значит, здесь мы должны были найти себе пристанище. Переехать в Детское, постоянно дышать его чудодейственным воздухом, оставаться под наблюдением врачей санатория - вот что нам тогда казалось спасением. Мы пришли к выводу, что если задачу нельзя решить целиком, то нужно начать ее решать по частям.

Жить в Детском, а работать в Ленинграде, да еще больному человеку! Всем нашим близким показалось, что мы сошли с ума. Что я могла возразить? В глубине души я чувствовала, что на заводе Илья Яковлевич долго работать не будет, но как мы тогда будем жить - я не знала и потому предпочитала молчать. Есть мысли, которые не решаешься выразить словами. Казалось бы, что проще: химия ему вредна, у него есть другая специальность, которой он рад посвятить все свое время. Этой специальностью можно заниматься в любом месте. Но в том-то и дело, что литературная работа очень долго не ассоциировалась у нас с заработком. Илья Яковлевич считал ее общественным долгом, чем-то, что делается для души. Зарплату, которую он получал на заводе, он считал заработанной, а на литературный гонорар смотрел, как на деньги, свалившиеся с неба.

- Если бы меня не печатали, - говорил он, - если бы мне не платили, я все равно продолжал бы писать.

Я со всей энергией взялась за поиски квартиры. Мы с Лелей решили, что к выходу Ильи Яковлевича из санатория все должно быть в порядке. Хлопоты в связи с переездом, казалось нам, будут для него утомительны. Наконец квартира была найдена. Илья Яковлевич радовался, что расположена она близко от обоих парков, что комнаты светлые, с высокими потолками и что мы будем жить сами по себе, без квартирной хозяйки. Но больше всего он радовался тому, что мы остались в нашем любимом Детском.

Илья Яковлевич пришел в свой новый дом пешком. Его возвращение совпало с нашей первой годовщиной. Он принес мне в подарок из оранжереи много горшков с цикламенами и поставил их на покрашенную белой краской широкую полку. Он любил, когда все цветы были собраны в одном месте, и эту полку специально для цветов заказал столяру, который сделал нам также самые простые полки для книг. В наших комнатах было много книг, много света, много цветов, чего же больше? Нам казалось, что мы устроились очень хорошо. Но это казалось только нам. Приехавшие на наш праздник гости нашли, что квартира больше напоминает сарай, чем жилое помещение.

- Чем меньше мебели, тем больше воздуха, - сказал Илья Яковлевич. - Можно прекрасно жить и в сарае.



И действительно, мы зажили прекрасно. Пока Илья Яковлевич еще был на бюллетене, мы с ним гуляли по паркам и вспоминали все, что было в прошлом году в это время. У нас уже было общее прошлое, было о чем вспоминать вдвоем.

- Люди, которые ценят прошлое, - говорил Илья Яковлевич, - не сделают в настоящем ничего такого, что потом стыдно будет вспоминать. А то, что делают нарочно для того, чтобы потом "было чем молодость помянуть", когда наступает это "потом", стараются забыть как можно скорее.

Но мы не только вспоминали, мы думали о будущем, сравнивали прошлое с настоящим. Опять мы были в Детском, но на этот раз уже не гостями, а старожилами, зимогорами, как Илье Яковлевичу нравилось нас называть. Опять была зима снежная-преснежная, но это уже была другая зима. И мы сами, как сильно мы изменились! Тогда все наши отношения были основаны на каком-то неизвестно откуда взявшемся доверии. Теперь не было, кажется, такой мысли, какой мы бы не продумали вдвоем. Тогда мы поддавались течению, которое нас несло, теперь сами взялись за руль.

- Если у нас что-нибудь будет не так, - говорил Илья Яковлевич, - нам жаловаться не на кого и не на что.

- Постараемся, - сказала я, - чтобы все было так.

Мы понемногу втянулись в новую жизнь. По утрам я провожала Илью Яковлевича, по вечерам встречала. После месяца, проведенного в санатории, он уставал гораздо меньше, чем прежде, а наши прогулки с вокзала и на вокзал доставляли нам обоим большое удовольствие.

- После завода, - говорил он, - здешний воздух кажется мне особенно вкусным. Я просто чувствую, как в мои легкие вливается что-то целебное.

Илья Яковлевич был бы совсем доволен, если бы ему удалось закончить "Который час?". Для этого нужно было не так уж много времени, но у него не было и минутки свободной. Возвращался он поздно, а там едва успевал пообедать, отдохнуть немного, как наступало время сна. Спать он ложился рано, ведь вставать, чтобы не опоздать на завод, приходилось еще раньше, чем в Ленинграде. Оставались только воскресенья. Но много ли можно успеть за один день? В одну из суббот вечером Илья Яковлевич почувствовал себя больным.

- Всю неделю ждал воскресенья, надеялся поработать, а теперь придется валяться! - сказал он с раздражеиием. - Вот на работу времени не хватает, а на лежание в постели откуда-то берется.

На этот раз он огорчился напрасно. Болезнь оказалась несерьезной, а для книги просто спасительной. Как только Илья Яковлевич почувствовал себя лучше, он взялся за работу, а потом втянул в эту работу и меня. Она была им так хорошо продумана, так подготовлена, что полетела с невероятной быстротой. За несколько дней не только книга была доведена до конца, но и переписаны почти целиком те места, которые раньше смущали Илью Яковлевича. Он был в восторге.

- Не грипп, а блаженство, - сказал он мне. - И какая это радость работать вдвоем так, как мы сегодня с тобой работали! Я чувствую себя не усталым, а отдохнувшим.

- Ты же сам видишь, - сказала я, - что твое настоящее дело - литература. Лаборатория утомляет тебя, а работа над книгой дает силы.

И тут же стала настойчиво уговаривать его уйти с завода не когда-нибудь потом, а сейчас, как можно скорее. Илья Яковлевич задумался. Заниматься любимым делом, перестать губить здоровье, быть целые дни вместе показалось и ему бесконечно заманчивым. Но его пугало, что у нас никаких сбережений не было. Он почему-то больше меня чувствовал себя ответственным за наше благосостояние. А когда я стала успокаивать его, уверять, что мы как-нибудь доживем до того времени, когда он получит за книгу, он сказал:

- Как у меня все дико получается. Дожил до тридцати одного года и опять думаю о том, какую выбрать профессию, решаю вопрос, который должен был бы решить еще в гимназии. Конечно, работа на заводе это не то, что меня больше всего интересует, по мне было бы жаль расстаться с химией.

- Ты сможешь ею заниматься больше, чем раньше, - возразила я. - Будешь делать аспирантскую работу, будешь писать книги по химии. Ведь ты сам говорил, что теперь, когда на заводе все налажено, ты там не так уж необходим. А аспирантская работа поручена именно тебе. И книжки, которые ты хочешь написать, можешь написать только ты.

После этого разговора все осталось по-старому. Илья Яковлевич продолжал ездить на завод, продолжал утомляться, но мы оба знали, что ездить ему придется недолго. Мы выжидали удобного момента, готовились к тому, чтобы произвести в своей жизни полный переворот.

Илья Яковлевич в это время работал над книжкой "Завод в кастрюле". Книжку эту он написал легче и быстрее, чем остальные. Дело в том, что это была книжка по химии. Для того чтобы ее написать, не нужно было тратить долгих месяцев на то, чтобы прочитывать груды книг, не надо было рыться в архивных материалах. Кроме того, это была книжка почти целиком автобиографическая, в особенности - глава о мыловарении. В главе о крашении и сапожном креме Илья Яковлевич тоже писал о себе. Все эти перипетии с удачами и неудачами он испытал сам, но не когда-то в детстве, а сейчас, делая опыты во время работы над книжкой. Он писал ее с удовольствием и считал, что она получилась хорошо, но после к таким книгам уже не возвращался. Ему казалось, что он вложил в нее недостаточно труда и что все забавные эпизоды с Прасковьей Ивановной отвлекают читателя от сути дела.

Перед тем как окончательно уйти с завода, Илья Яковлевич взял отпуск. В тот год весна была какая-то особенная. Началась она позже обыкновенного, зато потом не было ни одного плохого дня. Всех, даже самых заядлых горожан, потянуло за город, и гостей у нас бывало много. Илья Яковлевич всех водил гулять в парк. Он гордился красотой, которая была вокруг, и радовался, когда другие восхищались ею. Его забавляло, что те самые люди, которые больше всех возмущались нашим "чудачеством" и не понимали, как это можно "ни с того ни с сего" стать деревенскими жителями, теперь, совершенно забыв о прежних своих словах, говорили: "Какие вы молодцы, как хорошо сделали, что здесь поселились".

И самое приятное было чувствовать, что мы действительно молодцы. Сколько мы строили планов, как наладим жизнь, одинаково полезную и для здоровья и для напряженной работы! Наконец настала пора эти планы осуществлять. Илья Яковлевич радовался, что теперь, когда не надо было ездить на завод, он мог с чистой совестью не только все свое время, но и все мысли отдавать работе над книгой. Одну часть дня быть инженером, а другую писателем - было не в его натуре. Он был не из тех людей, которые умеют сразу делать несколько дел. Если самый обыкновенный разговор слишком быстро перескакивал с темы на тему, он или отвечал невпопад, или не отвечал совсем. Когда я смеялась над его рассеянностью, он смеялся вместе со мной и говорил:

- Ты же знаешь, что я тяжелодум.

Но Илью Яковлевича скорее можно было назвать глубокодумом. Каждую мысль он обдумывал со всех сторон, додумывал до конца, а на это, конечно, нужно было время.

Он говорил:

- Для того, чтобы работа пошла как следует, мне нужно часа три-четыре поработать подряд, не отвлекаясь. Первые часы я трачу большей частью на то, чтобы сосредоточить внимание.

Только теперь я поняла, как ему трудно было переключаться с одной работы на другую, как трудно было писать урывками. Я радовалась, что он мог, наконец, работать так, как ему было свойственно, и всеми силами старалась, чтобы никто ему не мешал. "Заботилась о тыле",- как говорил Илья Яковлевич. И "заботиться о тыле" было нелегко. Всем окружающим человек, который работает дома, кажется неработающим. Когда Илья Яковлевич уходил на завод, все знали, что его можно застать только вечером; теперь же к нему приходили в любое время, и мне очень редко удавалось кого-нибудь выпроводить. Услышав мои препирательства в передней, он не выдерживал и сам выходил к непрошеным посетителям.

Этой весной к нам в Детское часто приезжал Николай Федорович Лапшин. Он в то время делал иллюстрации для книжки "Который час?". Илье Яковлевичу нравилось, что Николай Федорович думал не только о своем деле, но и о всей книжке целиком, давал советы, рассказывал, где что можно посмотреть. Особенно хорошо было то, что писатель и художник обменивались материалами, вместе ходили в Эрмитаж смотреть хранящуюся там коллекцию часов.

Через много лет, когда Лапшина уже не было на свете, Илья Яковлевич вспоминал о нем с благодарностью.

- Вот так, - говорил он, - и должны работать вместе писатель и художник.



Жизнь наша шла, полная радостного труда. Илья Яковлевич заботился обо мне так, как только он один умел заботиться, делал все, чтобы мне жилось как можно лучше. А я, в свою очередь, не разрешала плохому самочувствию переходить в плохое настроение.

Наступил день, который стал для нас вдвойне знаменательным. 18 мая Илья Яковлевич распростился с заводом, чтобы окончательно перейти к литературной работе. И в тот же самый день у нас родилась дочь.

Утром Илья Яковлевич поехал в Ленинград. Ему нужно было сдать дела. Я пошла проводить его на вокзал. По дороге мы зашли в садик, посидели там на скамейке против Екатерининского собора, полюбовались весенней зеленью.

- Какая прелесть этот запах свежести! - сказал Илья Яковлевич, пригибая к лицу покрытую крошечными листочками ветку барбариса. - И кто это выдумал, что знание мешает непосредственной радости восприятия? Чем больше я узнаю о мире, том больше в него влюбляюсь. Хотелось бы написать о нем так, чтобы и другим передать свою влюбленность. Времени у меня теперь будет достаточно, надо будет только распределить его получше.

- Если ты будешь здоров, - сказала я, - ты все успеешь, и мы будем счастливы...

- Не говори так, - прервал он меня, - я не хочу, чтобы наше счастье зависело от того, что не зависит от нас. Мне хорошо с тобой и тогда, когда я физически чувствую себя плохо.

Мы условились, что вечером я снова приду на вокзал - встречать Илью Яковлевича.

Но спустя несколько часов я уже была в больнице.

"Я ужасно горда тобой, - написала я, как только смогла держать в руке карандаш. - Ведь это ты дал мне бодрость и силу...

...Я верю в тебя, верю в наше будущее".



С нетерпением ждали мы оба того дня, когда я вернусь домой. С нетерпением и в то же время со страхом. Мы оба знали, конечно, что не мы первые возвращаемся из больницы с ребенком на руках. Но знали мы это теоретически, больше тогда, когда думали про других отцов и матерей, а для себя мы были единственными, и нас не только радовала, но и пугала ответственность за беспомощное существо, которое Илья Яковлевич нес так бережно и неумело. Когда мы в первый раз купали нашу дочку, нам казалось, что она или выскользнет из рук и разобьется об пол, или захлебнется и утонет в своем корыте. Огорчало нас, что она, вместо того чтобы прибавлять в весе, все время худела, Илья Яковлевич собственноручно взвешивал ее ежедневно. У меня сохранилась кривая ее веса, вычерченная им с большой тщательностью.

Коховских палочек у него после возвращения из санатория больше не находили, и он боялся для Женечки не столько заразы, сколько плохой наследственности. Комнату, в которой она спала, он превратил в настоящую лабораторию: накупил в магазине химических принадлежностей, скляночки с притертыми пробками, воронки, спиртовки, мензурки и сам следил за их чистотой не в обычном, а в химическом смысле слова. Он относился к нашей маленькой девочке с огромным интересом, даже с каким-то уважением.

- Ты подумай, - говорил он, - какое крошечное существо и как много в нем заложено! Давно ли она и смотреть-то не умела, а сейчас улыбается, протягивает ручонки. За первый год жизни ей предстоит узнать больше, чем студенту за весь университетский курс.

Наша дочка отвечала ему на его любовь и заботы самым явным образом. Все первые улыбки достались ему. Когда я как-то сказала ему, что боюсь, как бы возня с дочкой не помешала ему работать, он ответил с возмущением:

- Как ты можешь так говорить, ведь это сама жизнь, а жизнь не может мешать. Все, что я пишу, все, что делаю, я делаю для детей, а ты не даешь мне повозиться с собственной дочкой. Это счастье работать для тех, кто будет потом. Крепче чувствуешь связь с будущим.

Прошло несколько дней, и я понемногу стала привыкать к своим новым обязанностям. В те часы, когда дочка спала, мы с Ильей Яковлевичем работали вместе, когда же она громким голосом сообщала мне, что изволила проснуться, Илья Яковлевич продолжал работу один. В нашем маленьком союзе писателей, союзе, насчитывающем только двух членов, Илья Яковлевич был и ведущим и ответственным. В то время я на любом этапе могла отойти от работы, заняться Женечкой или каким-нибудь необходимым делом, могла поехать в Ленинград, для того чтобы освободить Илью Яковлевича от вредной для здоровья поездки. Правда, когда я возвращалась, он всегда был рад и говорил, что, когда мы работаем вдвоем, работа идет и лучше и быстрее, но я знала, что, когда я уеду, она не остановится, а будет идти своим путем.



Чем больше росла книга, которая потом была названа "Сто тысяч почему", тем дальше она была от своего завершения. Илья Яковлевич предполагал, что это будет книга по химии, и хотел ее назвать "Химическая охота", но в процессе работы отступления исторического характера и вводные рассказы настолько выросли, что изменили весь ее облик. Илья Яковлевич испугался, что первоначальный замысел рушится, но от вводных рассказов отказаться не хотел. История венецианского зеркала и история китайского фарфора казались нам очень интересными сами по себе. Надо было придумать для книги крепкую форму, чтобы она не рассыпалась. Эту форму - "Путешествие по комнате" - предложил Самуил Яковлевич.

Заслугой Ильи Яковлевича обычно считают то, что любознательные читатели получают в его книгах множество знаний, получают ответы на возникающие у них "почему". Но для него самое главное было не в том, чтобы давать готовые знания, давать ответы, а в том, чтобы заставлять самых вялых, самых равнодушных задавать всё новые и новые вопросы. Ему хотелось возбудить не сто тысяч, а миллион вопросов. Ему хотелось, чтобы "Путешествие по комнате" послужило только отправным пунктом, только самым началом огромного путешествия по всему свету.

Привычка - вот чему Илья Яковлевич объявил войну в этой книге. Он поставил своей задачей доказать читателям, что вещи, которых они почти не замечают, потому что слишком часто видят их, им совсем незнакомы, что комнату, которая им давно примелькалась, они так же мало знают, как неисследованную страну.

Привычке мы объявили войну и в своей жизни. Мы решили не допустить, чтобы она стерла свежесть чувств, притупила остроту восприятия. Нам хотелось, чтобы все прекрасные человеческие слова: "дружба", "любовь", "сострадание", "человечность" - всегда казались нам сказанными впервые, чтобы они не стирались, не превращались в ходячую монету.

Наши материальные дела всё как-то не налаживались. Началась осень. Мы с Ильей Яковлевичем остались вдвоем, вернее - втроем с дочкой. Леля уехала к сестре в Симферополь. Все это совпало с началом работы над конспектом книги "Черным по белому".

Как сейчас, вижу я перед собой стол, заваленный бумагами и книгами, а перед столом - Илью Яковлевича. Он еще худой, но глаза у него блестят и цвет лица совсем не такой бледный, каким был в Ленинграде. Мы беремся за конспект, но не успеваем написать несколько строк, как мне приходится оторваться, чтобы бежать к дочке. Когда я возвращаюсь, то замечаю, что Илья Яковлевич, вместо того чтобы продолжать работу, самым тщательным образом вырисовывает какие-то им самим выдуманные иероглифы. Не успеваю я как следует усесться на свое место, как приходит булочник. Я поспешно выпроваживаю его вместе с его булками, возвращаюсь, и мы беремся за работу. Проходит совсем немного времени. И опять Женечкин голосок.

- Делать нечего, - говорю я, - придется тебе работать одному.

Я вожусь с дочкой, укладываю ее спать. Вдруг в комнату входит Илья Яковлевич.

- Как долго, - говорит он. - Я устал ждать.

Я ворчу на него, что он даром теряет время, а сама радуюсь. Мне приятно, что ему так же, как и мне, нравится работать вдвоем. Я, конечно, знаю, что при желании он великолепно может обойтись без меня, но, к моему счастью, у него этого желания нет. Я же смотрю на него, как на учителя, и помогать ему, учиться у него считаю и своим долгом, и своей радостью.

Самуил Яковлевич во время разговоров о книге "Сто тысяч почему" говорил: "Надо писать весело и легко". И вот только сейчас я поняла значение этих слов. Работа действительно идет весело. Илья Яковлевич не боится отвлекаться, смеется, шутит. Все шутки каким-то образом попадают в рукопись. Мы рассказываем друг другу всякие истории про плохую память, вспоминаем узлы на платке и совсем незаметно переходим к узловому письму. И вдруг опять голос Женечки, на этот раз сердитый. Я испуганно смотрю на часы. Так и есть, давно пора кормить. Я бегу к ней и на прощание говорю Илье Яковлевичу:

- Ты пока отдохни или пиши сам. Я скоро.

Нo ему не хочется ни отдыхать, ни писать самому. Через минуту он приходит в комнату с кипой книг и тетрадей в руках. Здесь лет удобного стола, и он кладет свою ношу на кровать, а рукопись устраивает на ночном столике. И мы опять начинаем работать. Когда Женечка засыпает, я предлагаю вернуться в нашу комнату, но он не хочет.

- Нет, - говорит он, - так нам придется бегать туда и назад каждые полчаса. Когда работается, то работается везде.

День идет за днем. Наконец конспект готов. Илья Яковлевич читает его вслух, и мы оба с изумлением и радостью видим, что это совсем не конспект, а почти готовая книга. Проходит еще какое-то время, и мы беремся за редактирование, за перестановку, за дополнения, стараемся избавиться от повторений. Этот этап работы Илья Яковлевич называет "приведением подобных членов". Правит он очень строго, старается довести мысль до предельной ясности, четкости и простоты.

- Если мысль выражена неясно, - говорит он, - значит, она неясна нам самим.

Во время правки он безжалостным образом выбрасывает то, что нравится нам само по себе, но не подходит к общему замыслу. Отбрасывая лишнее, он старается подчеркнуть главное, остановить на нем внимание читателя.



В конце рукописи "Черным по белому" Илья Яковлевич написал: "Можно бы еще многое рассказать о приключениях книг. Каждая дошедшая до нас старая книга - это бумажный кораблик, переплывший бурное море истории". И дальше: "Я кончаю эту главу с сожалением, что о такой удивительной вещи, как книга, я рассказал очень мало".

Илья Яковлевич нелегко оторвался от рукописи. Она давно уже была принята издательством, а он все думал, что бы в нее еще внести, как бы ее дополнить. И даже тогда, когда новая тема захватила его, он все еще был полон старой.

- Я сейчас хочу заняться будущим, - говорил он, - не тем, которое придет когда-нибудь потом, при наших потомках, а тем, которое возникает сейчас у нас на глазах. Но к истории тоже обязательно вернусь...

В декабре 1928 года на съезде партии обсуждалась первая пятилетка. В стране готовились невиданные перемены, и они не могли оставить Илью Яковлевича равнодушным. Теперь он не рылся в архивах, не читал рукописей, не ходил по музеям. На столе у него вместо старинных книг появились последние номера русских и иностранных журналов и газет. Журнал "Вокруг света" заказал Илье Яковлевичу очерки на технические темы. И он принялся их писать с огромным воодушевлением. Все эти очерки были связаны одной темой: "Что будет завтра".

Илья Яковлевич говорил:

- Хорошо, что я столько времени занимался прошлым. Это дает разбег, помогает видеть будущее.

Задача написать о том, чего еще нет, захватила его целиком. Он стремился узнать последнее слово науки, последнее слово техники для того, чтобы видеть, в каком направлении развивается научная и техническая мысль. Он мечтал, строил догадки. Но и мечты его и догадки опирались на точные данные, на факты, на цифры.

- Надо, чтобы корни поглубже уходили в землю, тогда и крона выше поднимется в небо, - сказал он мне как-то, глядя на огромный ветвистый дуб.

Сказал он это в другое время и совсем не о себе, но я тогда же подумала, что эти слова подходят к нему самому. Мы получили деньги за книжку "Черным по белому" и отдали последние долги. У нас обоих было прекрасное настроение. Особенно радовала нас Женечка. Она похорошела, округлилась. Илья Яковлевич снимал ее с весов каждый раз все с более торжествующим видом. Хозяйство наше пришло в порядок, у меня стало больше времени, и я принялась собирать материал для задуманной мной биографической повести. Илья Яковлевич уже думал о том, чтобы взяться за новую книгу.

И вдруг, как гром среди ясного неба, - новая беда. Он заболел, и как заболел! Температура подскочила до сорока, начался страшный кашель, одышка. Я привыкла к тому, что он больной человек, научилась заботиться о нем, но я привыкла также, что он болеет и в то же время ходит, болеет и работает. Болезнь его вошла в наш быт, и мы приспособились к ней. Но сейчас началось что-то другое, что-то страшное, с чем не так-то легко было справиться. Пришел врач, который лечил его в санатории, покачал головой и сказал:

- Этого только недоставало - воспаление легких...

Наступило страшное время, оно навсегда запечатлелось у меня в памяти. Помню, Илья Яковлевич лежит в постели и дышит так, как будто делает непосильную работу. Он спит, а я не могу заснуть, меня пугает его дыхание. В соседней комнате я слышу чей-то голос. Так и есть - это Самуил Яковлевич, который остался у нас ночевать, читает моему четырехлетнему племяннику сказки. Им тоже не спится, а ведь сейчас три часа ночи. Илья Яковлевич просыпается, протягивает мне горячую руку и говорит:

- Ложись, ты замучаешься. Не думай ни о чем плохом. Я уверен, что ты меня вытащишь.

Он говорит это, чтобы меня успокоить, но мне от его слов, сопровождаемых кашлем, становится еще страшнее. Я зажигаю свет, смотрю на него и не узнаю. Лицо у него какое-то особенно худое, впалые щеки кажутся накрашенными - такой на них неестественный румянец.

Ночь и день у нас в доме поменялись местами. Днем Илья Яковлевич дремлет, а ночью никак не может заснуть. Ему трудно и больно дышать. Я потеряла счет времени. Забыла, когда какое число. День ото дня отличала только потому, что должна была правильно чередовать компрессы, байки, горчичники. Помню, приезжала моя сестра, помогала ухаживать за Ильей Яковлевичем. Много времени проводил у нас Самуил Яковлевич. Мы о чем-то говорили, советовались, но о чем - не помню. Может быть, оттого, что я в то время почти не спала, все ночи и дни слились для меня в сплошную безрассветную ночь.

И вот опять четкое воспоминание. Я сижу у постели Ильи Яковлевича и думаю о всяких тяжелых вещах. Я думаю так сосредоточенно, что не слышу звонка. Совсем неожиданно в комнату входит доктор. Лицо его озабоченно. Он долго остается у нас, а когда я, прощаясь с ним, хочу заплатить ему за визит, он с самым решительным видом отодвигает мою руку и говорит: "Не надо. Я пришел потому, что мне захотелось прийти". А на мои вопросы о состоянии Ильи Яковлевича не отвечает ни слова.

Я сажусь на свое место. Илья Яковлевич смотрит на меня взглядом, полным бесконечной жалости. Он молчит, но я чувствую, что думаем мы об одном и том же. Мы провели вместе всего два года, но он знает так же, как и я, что после этих лет жизнь без него - для меня не жизнь.

И опять трудные дни и еще более трудные ночи. Я изо всех сил стараюсь не прийти в отчаяние. Илья Яковлевич, как может, борется с болезнью. Каждый вечер он говорит:

- Не огорчайся, я чувствую, что завтра начну выздоравливать.

И вот наступает день, когда ему действительно становится лучше. Я на радостях теряю всякое благоразумие, всякую сдержанность. Поднимаю возню с Женечкой, читаю стихи громко, во весь голос. Теперь, думаю я, недолго ждать настоящего выздоровления. Но не так-то легко прогнать болезнь. Она надолго застревает у нас в доме. У Ильи Яковлевича каждое утро почти нормальная температура, и нам, по нашему оптимизму, кажется, что она больше не поднимется, но наступает вечер, и опять у него выше тридцати восьми. Воспаление легкого сменил эксудативный плеврит.

Все идет своим чередом. Я ухаживаю за Ильей Яковлевичем, за Женечкой - она тоже больна, у нее коклюш, - работаю над своей книгой, даю уроки. Живу так деятельно, как только могу. Но то что мне удается заработать, ничто по сравнению с расходами, которые приходится нести. Нам помогают Самуил Яковлевич и мои родные. Но не это смущает меня. Я хорошо знаю, что, когда Илья Яковлевич выздоровеет, мы опять справимся со всеми трудностями. Дело не в деньгах, а в здоровье, а его все нет и нет. Месяц идет за месяцем, а Илья Яковлевич все лежит. Он ни на что не жалуется, но меня пугает вялость, которая его одолевает. Он, всегда такой оживленный, такой подвижный, теперь лежит молча и без конца раскладывает нудный пасьянс "истерику". Мне хочется его расшевелить, вывести из вялого состояния...

Время идет. Вначале я приносила к Илье Яковлевичу Женечку, чтобы хоть немного его развлечь. Теперь она сама, держась за стенку и за стулья, заходит к своему папе. Она лепечет что-то на своем детском языке, и он улыбается. Обе мы - она бессознательно, я сознательно - стараемся как-то поднять его дух.

- Скоро будет лето, - говорю я, - мы поедем в деревню и будем ходить по меже между стенами из колосьев. Рожь будет нам кланяться в пояс, а мы будем идти все дальше и дальше.

- Расскажи мне опять про лето, - говорит на другой день Илья Яковлевич. - Когда ты говоришь, мне кажется, что мы еще будем счастливыми.

Но вот и лето наступает, а он все лежит. Он посылает меня гулять и говорит:

- Принеси мне немного свежего воздуха.

А когда я выбегаю без пальто, сердится, требует, чтобы я вернулась. Он знает, что сейчас лето, но как-то не верит этому и хочет, чтобы мы с Женечкой потеплее одевались. Раньше, когда я принесла ему первые подснежники, он удивился: "Неужели уже весна?" А теперь дело дошло и до васильков.

Болезнь как будто сдалась. Температура перестала подниматься, но слабость даже усилилась. Илья Яковлевич, глядя на стол с книгами, говорит:

- Мне не верится, что я когда-нибудь в жизни смогу писать.

- А помнишь, - говорю я, - как после "Черным по белому" ты решил, что будешь писать чуть ли не по тридцать листов в год? Просто удивительно, как ты любишь обобщать и хорошее и плохое.

В первые дни болезни Ильи Яковлевича у нас дома было много народу, теперь никого не осталось. Сестра моя уехала работать на периферию, Самуил Яковлевич тоже куда-то уехал. Леля в Симферополе вышла замуж, да так и осталась там. Изредка приезжал к нам Лапшин и милый, всегда веселый Евгений Львович Шварц. Когда речь шла о литературе, о новых журналах для детей "Еж" и "Чиж", - Илья Яковлевич оживлялся, но эти разговоры утомляли его.

Наконец наступил день, когда Илья Яковлевич встал с постели. Посмотрев в зеркало, он сказал:

- Только теперь я вижу, какой я страшный. Костюм на костях.

Я сказала Илье Яковлевичу, что ему нужно стать вдвое толще и что теперь, когда больница кончилась, я устрою ему хороший санаторий. Но обещать было легче, чем выполнить обещанное. Только сейчас я поняла по-настоящему, что значит безденежье в такое время. "Раньше "Вокруг света" был должен нам, а теперь мы должны вокруг всему свету", - шутили мы с Ильей Яковлевичем.

Мы шутили, острили, смеялись, но жить нам от этого не становилось легче. Когда Илье Яковлевичу было плохо, он не вдумывался в то, на какие средства мы живем, не знал, заплачено ли за квартиру, есть ли дрова, а теперь и на него напали заботы. Чтобы избавиться от них, он решил взяться за работу. Каждое утро он начинал с того, что пробовал писать, и каждый вечер кончал тем, что повторял с горечью: "Опять ничего не получилось".

- До болезни, - сказал он мне как-то, - я думал, что смогу сделать что-то настоящее, но вижу, что ошибался. Какой я писатель, когда двух слов не могу связать вместе...

- Как ты можешь так говорить, - прервала его я. - Слабость после тяжелой болезни принимаешь бог знает за что. Что бы ты ни говорил, что бы ты ни думал, литература - твое призвание и ты обязан писать, потому что твои книги нужны, потому что ты сам не можешь перестать писать.

- Не сердись, - сказал он примирительно. - Ведь я ничего плохого не говорю.

- И ничего хорошего тоже. А должен говорить хорошее и не говорить только, а писать. Пока тебе не работается, не мучь себя, копи силы, отдыхай, но по-настоящему. Отдыхать тоже можно талантливо. Отдохнешь, а потом будешь работать в полную силу и покажешь самому себе, на что способен.

Спустя много лет, когда Илье Яковлевичу опять, после тяжелой болезни, трудно было втянуться в работу, он сказал:

- У меня сегодня совсем руки опустились, и вдруг я вспомнил наш разговор в Детском о призвании, и мне стало стыдно. Ты представить себе не можешь, как помогла мне тогда своими сердитыми словами. И все оттого, что говорила не о том, что я сделал, а о том, что я смогу сделать. Ты верила в меня просто так, авансом, и эту твою веру мне изо всех сил захотелось оправдать.

Но мне легче было уговорить Илью Яковлевича взяться за поправку, чем создать для этого подходящие условия. Для него главным лекарством всегда, и в особенности сейчас, после шестимесячного сидения в комнате, был свежий воздух. А мы не то что жить на воздухе, мы и окна-то открывать боялись. Дело в том, что в садике хозяйка развела целое стадо поросят. Вместо клумбы, которая нас пленила, когда мы переехали на эту квартиру, стояло огромное корыто с привезенной с бойни кровью. Лето стояло жаркое, и запах был такой, что сидеть в саду было совсем невозможно, а для того чтобы идти гулять в парк, Илья Яковлевич был слишком слаб. Я с завистью смотрела вокруг на дома с балконами, на тенистые сады.

- Вот в таком доме, - сказала я ему как-то, - ты бы живо набрался сил.

- Не стоит мечтать о невозможном, - возразил Илья Яковлевич.

И он был прав. О том, чтобы переехать на новую квартиру, не могло быть и речи. Мы очень много должны были нашей хозяйке, да и сам переезд стоил дорого.

И вдруг совсем неожиданно для нас невозможное стало возможным. По ходатайству А.М. Горького Госиздат выдал аванс в пятьсот рублей нескольким детским писателям, в том числе и Илье Яковлевичу. Самое хорошее заключалось в том, что аванс этот был не под определенную книгу и не на определенный срок. Деньги выдали сразу, а вычитать их начали только через год, да и то понемногу. Деньги эти нас просто спасли, помогли Илье Яковлевичу поправиться, стать работоспособным. Я, как только мы их получили, стала искать новую квартиру. И нам повезло. Через несколько дней я нашла как раз то, о чем мечтали. Когда мы переехали, Илья Яковлевич сразу ожил. Пребывание на воздухе оказалось для него целебным. Теперь он с утра до вечера лежал на балконе или в саду, в котором было и много солнца и много тени. А я в это время с большим увлечением клеила обои, красила подоконники, плиту, раковину.

В нашем новом доме устроились мы очень уютно. Рабочий стол Ильи Яковлевича поставили перед широким окном, выходящим на липовую аллею. Илья Яковлевич говорил, что, когда он смотрит в окно, ему гораздо лучше работается. На эту квартиру часто приезжал к нам Самуил Яковлевич. Здесь, в тишине, ему тоже хорошо работалось. Самуил Яковлевич как-то с особенным увлечением читал нам обоим стихи, и свои и чужие. Я в промежутке между стихами пыталась на минуточку уйти, распорядиться насчет обеда, но он меня не отпускал. В результате мы обедали тогда, когда пора было ужинать, а на другой день завтракали в то время, когда полагалось обедать. Самуил Яковлевич, когда я провожала его на станцию, сказал: "У вас очень хорошо, но нет никакого режима".

Мы с Ильей Яковлевичем от души посмеялись над его словами и решили в следующий раз доказать ему, что режим у нас есть, и очень строгий, но беспорядок оказался сильнее порядка. Опять начались литературные разговоры, чтение стихов, опять мы обедали поздно вечером.

Теперь, когда у нас были деньги, Илья Яковлевич, не волнуясь, не спеша, начал писать. И вот наступил день, когда я поехала в Ленинград с его первым после болезни очерком. Вслед за первым он написал второй, потом третий и совсем неожиданно для себя целиком ушел в журнальную работу. Отдел вырастал за отделом, одна статья шла за другой. Незаметно возникла целая серия статей.

"Сегодня из палок, завтра из балок; сегодня из картона, завтра из бетона" - этот лозунг строителей игрушечной железной дороги, читателей журнала "Зорька", подходил чуть ли не ко всему, что Илья Яковлевич делал в то время. Ему хотелось развить в детях техническое мышление, дать им технические навыки, начиная с самых азбучных.

В журнале "Чиж" он объявил самым маленьким своим читателям, что в открытой для них "Школе Чижа" будут учить таким вещам, каким обыкновенно не учат: полы мыть, по улицам ходить, молоко наливать, гвозди заколачивать, винты ввинчивать.

В "Еже" ребятам постарше "Мастер Еж" обещал научить их работать разными инструментами, сделать их своими помощниками-подмастерьями. В том же "Еже" в отделе "Музей Ежа" рассказывалось любителям старины о том, как люди жили когда-то.

Если в "Чиже" была школа, то в журнале "Знание - сила" было высшее учебное заведение: "Институт спичечных инженеров".

"Институт спичечных инженеров"? Разве есть такой вуз? Есть. Прием студентов без экзаменов. Возраст любой. Для поступления требуется только интерес к технике. Программа - инженерное дело во всех видах. При чем же тут спички? Спички - это главное учебное пособие. Там, где у настоящего инженера балка, у спичечного - спички. Научиться строить можно и на таком "игрушечном" материале. Дерево остается деревом и в спичке и в бревне. Сталь остается сталью и в проволоке и в канате рудничного подъемника... Все изобретения начались с игрушек-моделей".

Подписано это объявление было: "Ректор М. Ильин". Тот же ректор через несколько месяцев сообщил, что в институте будут читаться лекции и вестись практические занятия в лаборатории сопротивления материалов и в электротехнической лаборатории.

Обязательств Илья Яковлевич взял на себя много и выполнял их с большим напряжением. Одно дело было писать отдельные вещи и совсем другое - вести отделы: быть сразу и железнодорожником, и инженером, и историком, и автором юмористических повестей. Едва он успевал сдавать материал к очередным номерам журналов, как наступал новый месяц, и надо было готовиться к следующим номерам. Главная трудность его работы была в том, что он на маленькой площади бумаги хотел рассказать о большом количестве самых разнообразных вещей.

В "Пионере" свой отдел КИП (клуб инженеров-пионеров) Илья Яковлевич разбил на несколько крошечных отделов. В одном из них он давал теоретические знания по точным наукам, а в другом, который назывался "Фабрика на столе", - советы, как эти знания использовать на практике. Наряду с очерками по современной технике - "Переход от старинного метода строительства к индустриальному" или "Кирпич-блок". В том же КИПе были очерки по истории техники. В нем же из номера в номер печаталась юмористическая повесть о забавных и нелепых изобретениях профессора Чепуховского.

Наша комната превратилась сразу и в мастерскую, и в лабораторию, и в музей. У нас много лет хранились сельскохозяйственные орудия, которые Илья Яковлевич собственными руками смастерил для "Колхоза дружных". Все эти плуги и сеялки были невелики, ведь и сам "колхоз" помещался на столе в редакции "Дружных ребят". Хранились у нас и спичечные мосты, сделанные по всем правилам науки, и железобетонные гаражи. Я помню, как Илья Яковлевич поразил всех, когда встал на крышу своего гаража, и гараж не провалился.

Илья Яковлевич руководил опытами юных техников, задавал им вопросы, давал ответы, разбирал присланные ему проекты. Письма, которые он получал со всех концов Союза, нас буквально засыпали. Делал он всю эту работу в тесной связи с редакциями журналов. Его интересовало журнальное дело, интересовал весь журнал целиком. В те годы особенно резко чувствовалось, что то, что делает один человек, только часть того огромного дела, которое мы делаем все вместе. Писатели знали, что детская литература полна пробелов, и дружно заботились о том, чтобы как можно быстрее и лучше эти пробелы заполнить.

Каждому из нас было не все равно, что делает другой, но больше всех интересовался работой писателей Самуил Яковлевич. Он всю детскую литературу считал таким же своим личным делом, как собственную работу, и вкладывал в нее всю душу. У него было особенное чутье на людей, он их выискивал повсюду, а потом помогал им находить подходящие для них пути. Он знал, кто к чему способнее, знал, что от кого можно ждать. Он спорил, тормошил, то подбадривал и подзадоривал, то ругал, но равнодушным не был никогда. В редакции о каждой книге шли оживленные разговоры и споры, когда она была еще замыслом, когда не было написано ни строчки, и вполне понятно, что ждали ее после этого с особенным нетерпением. Если книга задерживалась, бедному писателю не было покоя - его торопили, его стыдили. Зато после того, как рукопись была сдана, он очень скоро узнавал мнение о ней - всей редакции и каждого редактора в отдельности.

Писатели тоже не были равнодушны к работе редакции. Илья Яковлевич, когда обсуждались тематические планы, не только давал списки тем, но и советы, как эти темы получше раскрыть. Это был не список названий, а перечень замыслов. Я помню среди них такие темы: "Почему мост провалился" - о сопротивлении материалов и "Для чего ничего" - о роли вакуума в науке.

Много раз потом, в особенности в последние годы, когда опять с новым жаром заговорили о политехнизации обучения, Илья Яковлевич думал о том, чтобы собрать разбросанные в разных журналах статьи и сделать книжку из самых лучших, но как-то руки не доходили.

В то время как Илья Яковлевич писал для журналов, я работала над своей книгой. Он глубоко входил в суть того, что я делала, и его советы мне очень помогали. Когда он сам бывал занят, я старалась его не отрывать. Зато во время прогулки рассказывала ему обо всем, что мне удалось и что не удалось. Книгу я писала с большим увлечением, но меня пугало, что она становится слишком большой. Договор у меня был всего на три листа, а в книге уже было больше восьми, и мне, по неопытности моей, казалось, что я ее никогда не кончу.

- Когда пишется, надо писать, - говорил Илья Яковлевич.- У тебя слишком много тормозов. Не робей, не бойся давать волю воображению. Когда опираешься на факты, имеешь право додумывать.

Наша Женечка большей частью гуляла с нами. Во время прогулки она с таким любопытством смотрела кругом, что почти не мешала нашим разговорам, но стоило ей заметить, что мы поворачиваем к дому, как она останавливалась и принималась плакать. Правда, гулять вместе нам теперь приходилось нечасто. Илья Яковлевич, как только почувствовал себя лучше, с жаром взялся за свою аспирантскую работу.

Когда Илья Яковлевич работал на заводе, я знала о том, что там делалось, только по его рассказам. Правда, он умел рассказывать так живо, что люди, которых я никогда в жизни не видела, начинали мне казаться старыми знакомыми. Но о самом себе, о своей работе он всегда говорил скупо. И только теперь, часто бывая у него в лаборатории - ему разрешили работать здесь же, в Детском Селе, в Сельскохозяйственном институте, - я поняла, как дорога была ему химия, как много она для него значила.

Но, проводя много часов за лабораторным столом, Илья Яковлевич не забывал и о литературе. В то время как в колбах у него совершались процессы, не требующие непрерывного внимания, он подготовлял статьи для очередных номеров журналов. Правда, эта двойная работа нервировала его: в лаборатории ему приятнее было бы чувствовать себя только химиком. Помню, как, огорченный тем, что опыт, который должен был завершить целую серию опытов, не удался, Илья Яковлевич сказал:

- Самое правильное было бы сразу же повторить всю работу сначала, но надо кончать статью. Что же поделаешь! Раньше литература страдала из-за химии, теперь пусть химия пострадает из-за литературы.

А на мои слова: "Погоди немного. Получим гонорар за мою книгу, и ты сможешь какое-то время заниматься только химией", - он возразил: "Нет. Если бы я мог, я бы сейчас занимался только книгой, книгой о плане. Рамки журнальных статей тесны для того, что я задумал".

"Пятилетний план", весь составленный из расчетов и таблиц, - вот книга, с которой он тогда не расставался. Он читал ее с таким увлечением, с каким люди читают самые интересные романы. Он говорил:

- Это книга о нас, о нашем будущем. Ведь это нам, людям нашей страны, предстоит ухватиться за руль истории, "энергией человеческой воли" перевернуть мир. У кого от такой задачи не закружится голова?

Энергия разумно направленной человеческой воли! Как много она для него значила. Сколько раз он повторял в трудные минуты: "Главное, не падать духом, а продолжать строить. Само собой ничего не делается, ничего не устраивается".

Выражения "от судьбы не уйдешь", "стенку лбом не прошибешь", "так уж суждено"... - были ему ненавистны. Он считал, что человек не статист. Он не только актер, но и режиссер и автор пьесы о себе. Поговорки "наше дело сторона", "наше дело маленькое", "наша хата с краю", "своя рубашка ближе к телу" - тоже были ему не по душе. "Наше дело великое" - написал он в книге "Сегодня и вчера".

Установка. План. Это было то, что он считал главным в жизни каждого отдельного человека. И план в жизни всего народа, проект не одного завода, а целой страны не мог его не увлечь. И, чем больше то, что было планом, превращалось в действие, в дело, тем больше Илья Яковлевич увлекался этим делом. Он много раз говорил с Самуилом Яковлевичем о том, что хорошо было бы написать о пятилетке книгу, советовался с ним, как эту книгу построить. Но все это было на тот случай, если удастся другие дела отложить. А надежды на это было мало.

И все-таки наступил день, когда он поехал в детский отдел Госиздата уже не разговаривать, а договариваться. Теперь, когда ему удалось выкроить время для работы, он не хотел терять ни одного часа. Вернувшись, он рассказал мне, что взялся по совету Самуила Яковлевича написать небольшую книжку под названием "Цифры-картинки".

Перед тем как начать писать, Илья Яковлевич ходил не по библиотекам, как до сих пор, а по научным институтам, проектным организациям, заводам. Несмотря на то что поездки в Ленинград для него всегда были утомительны, он приезжал теперь оттуда веселый, взволнованный.

- Понимаешь, - сказал он мне, когда вернулся после первого посещения Гипромеза, - это музей будущего. Когда я увидел у себя под ногами кусок уменьшенного земного шара, мое воображение сразу заговорило. Я представил себе не только новые заводы, но и новых людей, и новую жизнь.

На следующее утро он сел не за стол, как полагалось бы, а за уцелевшую половинку сломанного столика.

- Тебе будет неудобно, - сказала я, - ведь тут даже локоть некуда положить.

- Ничего, я ненадолго. Буду делать заготовки, наброски. До того, чтобы начать писать, еще очень далеко.

И тут же с этого самого утра начал писать, да прямо начисто. Вечером после первого дня работы он сказал мне:

- Я сейчас не писатель, а переводчик. Я занимаюсь переводом с языка цифр на язык слов.

В воображении Ильи Яковлевича за каждой отдельной цифрой плана и за всеми цифрами вместе вставала яркая картина того, что будет, когда план перестанет быть планом. Воображение даже слишком увлекло его. Часто-часто он принимал за готовое то, что было едва начато. Меня забавляло, что он ясно представлял себе перемены не только в жизни страны, но и в быту каждой семьи. "Надо всю жизнь переделать, вплоть до последнего кухонного горшка", - написал он в "Рассказе о великом плане".

Уже через несколько дней работы Илья Яковлевич убедился в том, что название "Цифры-картинки" слишком узко, что двух листов слишком мало и что на роли "переводчика" ему не удержаться. Он задумал книгу о конкретных стройках, а она стала превращаться в книгу о великой социальной перестройке. Противопоставления, обобщения вырастали сами собой. "Цифры-картинки" оказались началом новой большой книги.

- Когда пишешь о плане, - сказал Илья Яковлевич однажды вечером, - нельзя не написать о том, чему этот план служит. Когда речь заходит о социализме, нельзя не противопоставить его капитализму. И как не сравнить между собой Америку и СССР. У них производство, налаженное по последнему слову техники, и в то же время неуверенность в завтрашнем дне. У нас измученная войной и разрухой страна, но сильная верой в свое будущее, сильная тем, что знает, во имя чего борется... Все это так, - добавил он после некоторой паузы, - но не так надо об этом писать. Хотелось бы обойтись без рассуждений...

А на другой день он уже читал одной нашей знакомой главку о мистере Фоксе. Он совсем недавно положил перо и не успел прийти в себя после горячей работы. Ерошил волосы, тер кулаком правой руки глаза и переносицу, вскакивал с места и делал все то, что делал, когда бывал взволнован.

- Правда, хорошо, правда, здорово? - спрашивал он, не прерывая чтения.

Когда наша гостья ушла, он сказал:

- Я видел, ты краснела за меня. Если не хочешь, чтобы я прослыл хвастуном, никогда не давай мне читать рукопись прежде, чем я не остыну как следует. Скромность во время работы не добродетель, а тормоз.

Теперь с самого раннего утра Илья Яковлевич садился за обломок своего стола, а я принималась "охранять тыл" - не пускала к нему ни своих, ни чужих. Иногда он так увлекался работой, что звал меня каждые десять минут, чтобы я тут же, сейчас же послушала то, что ему удалось написать. По вечерам он вслух при мне думал, как будет писать дальше, и мы вместе обсуждали написанное. Один раз, когда он особенно долго не отпускал меня от себя, наша дочка соскучилась и принялась подсовывать под дверь нашей комнаты какие-то картинки. Убедившись в том, что мы на нее не смотрим, она тихонько, на цыпочках вошла в комнату, взобралась на колени к Илье Яковлевичу, повернула к себе его голову и принялась что-то шептать ему на ухо. Когда я хотела ее выпроводить, Илья Яковлевич удержал меня.

- Не гони ее, - сказал он, улыбаясь, - она выполнила условия: не кричала и не шумела. Ей и в голову не приходит, что она что-нибудь сделала не так. Пусть посидит с нами. Мне сейчас так хорошо пишется, что ничего помешать не может. Я очень увлечен темой, да и как не увлечься. Столько лет жизнь шла, как шла, а вот наступило время, и люди сказали ей: "Довольно! Иди так, как мы хотим. Выходи на битву, старый рок!"

Том Блока со статьей "Интеллигенция и революция" лежал перед Ильей Яковлевичем вместе с политическими и экономическими брошюрами, вместе с архитектурными и инженерными проектами. Но ему не приходилось перечитывать эту статью. Строки, которые ему особенно нравились, он давно уже знал наизусть. Вот они:

"Дело художника, обязанность художника - видеть то, что задумано, слушать ту музыку, которой гремит "разорванный ветром воздух".

Что же задумано?

Переделать все. Устроить так, чтобы все стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной, жизнью... Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в "то, чего нет на свете", а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она прекрасна."


<<

Содержание

>>

При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика