С. Маршак

Воспитание словом

О мастерстве

Ради жизни на земле

Мы часто ропщем на свою литературу. Подводя итоги месяца или года, мы неизменно требуем от нее чего-то большего и лучшего.

А между тем, внимательно оглядев русскую поэзию революционных лет с первых ее дней до нынешних, убеждаешься, что мы и одного дня не прожили без больших поэтов, чьими именами может быть отмечено время.

За последние три десятилетия четко определился поэтический путь нашего современника - Александра Твардовского. Его лирические стихи и поэмы - "Страна Муравия", "Василий Теркин", "Дом у дороги" - были событиями в литературе этих лет и не утратили с годами ни остроты, ни свежести.

Свое отношение к жизни и поэзии (а поэзия у него неотделима от жизни) Твардовский лучше всего выразил во вступлении - или в присказке - к "Василию Теркину":

А всего иного пуще
Не прожить наверняка -
Без чего? Без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей,
Да была б она погуще,
Как бы ни была горька...

И эти простые слова прозвучали бы в устах Твардовского слишком торжественно, если бы им не предшествовали строки о еще более простых, насущных вещах. Ибо поэзия его чужда превыспренности и, поднимаясь до пафоса, не теряет связи с землей.

На войне, в пыли походной,
В летний зной и холода,
Лучше нет простой, природной -
Из колодца, из пруда,
Из трубы водопроводной,
Из копытного следа,
Из реки какой угодно,
Из ручья, из-подо льда, -
Лучше нет воды холодной,
Лишь вода была б вода.

О том, что значат на войне свежая вода и добрая, здоровая пища "с пылу, с жару", очень выразительно сказано в "Книге про бойца". Однако "не хлебом единым" - не одним только пищевым довольствием жив человек на фронте.

Жить без пищи можно сутки,
Можно больше, но порой
На войне одной минутки
Не прожить без прибаутки,
Шутки самой немудрóй.

Не прожить, как без махорки,
От бомбежки до другой
Без хорошей поговорки
Или присказки какой...

С веселой шуткой, прибауткой и поговоркой (а все это досталось поэту в дар очень рано, чуть ли не с колыбели) легче говорить острую, "прямо в душу бьющую" правду. Но для этого нужна еще и смелость.

Смолоду Твардовский берется за самые сложные и ответственные темы. В мирное и военное время он всегда "на переднем крае". На двадцать пятом году жизни он начал, а к двадцати шести годам закончил большую поэму о бурном, еще совсем недавнем времени, когда в стране решалась судьба крестьянства, его будущий уклад.

Автор не смягчил, не сгладил той ожесточенной, не на жизнь, а на смерть, борьбы, которая шла тогда в деревне, не преуменьшил сил и страстной убежденности ни одной из спорящих сторон.

Глазами своего героя, странствующего по родной земле в поисках сказочной Муравии - старинной "Муравской страны", верной "всем крестьянским правилам", - поэт долго и пристально вглядывается во все, что еще сохранилось от старого и что возникает вновь.

И оттого так полновесно, так убедительно звучат строки, определяющие исход борьбы, которая идет вокруг и в душе пытливого, непрестанно ищущего героя поэмы.

Ты говоришь, на сколько лет
Такая жизнь пойдет?..
Так вот, даю тебе ответ
Открытый и сердечный:
Сначала только на пять лет...
- А там?..
- А там - на десять лет.
- А там?..
- А там - на двадцать лет.
- А там?..
- А там - навечно...



"Страна Муравия", написанная молодым поэтом под впечатлением еще не отзвучавших событий, полна серьезной, напряженной, заботливой мысли.

Те, кому довелось в тридцатом году быть в деревне, не могут не почувствовать правды в словах поэта:

Нет, никогда, как в этот год,
В тревоге и борьбе,
Не ждал, не думал так народ
О жизни, о себе...

Вся эта поэма, так эпически рассказывающая о своем времени, вместе с тем лирична, как песня.

То и дело на пути странствований Никиты Моргунка перед нами открывается чистый и свежий пейзаж.

Далёко стихнуло село,
И кнут остыл в руке,
И синевой заволокло,
Замглилось вдалеке.

И раскидало конский хвост
Внезапным ветерком.
И глухо, как огромный мост,
Простукал где-то гром.

И дождь поспешный, молодой,
Закапал невпопад.
Запахло летнею водой,
Землей, как год назад.

И по-ребячьи Моргунок
Вдруг протянул ладонь.
И, голову склонивши вбок,
Был строг и грустен конь...

Сколько тонких, глубоких, самых первоначальных ощущений вызывают у нас в душе эти спокойные, тихие строки:

Запахло летнею водой,
Землей, как год назад.

Мы словно вдыхаем запах воды и земли, такой знакомый с детства. Недаром же по-ребячьи протянул ладонь Моргунок, когда закапал дождь.

Вряд ли во время работы Твардовский отдавал себе отчет в том, что слово "невпопад" нужно ему здесь не столько по смыслу, сколько для того, чтобы в строчке "закапал невпопад" слышалось падение полных, тяжелых капель.

Это приходит само собой, когда слух поэта так обострен, что слова для него не только что-то значат, но и звучат всеми своими гласными и согласными.



И все же, несмотря на все эти лирические отступления, питающие поэму Твардовского, как питают реку донные родники, ее читаешь с тем же простым, непосредственным интересом, что и хорошую, толковую прозу.

Не теряя своих поэтических достоинств, стихи снова становятся чтением наравне с рассказом, повестью, романом.

Мы помним, какое множество людей искало, переписывало, читало и перечитывало у нас в стране "Василия Теркина".

Не многие прозаики запечатлели так смело и правдиво последнюю войну с ее буднями, боями, переправами, лютыми холодами ("Зол мороз вблизи железа..."), как это удалось Твардовскому в "Книге про бойца".

Каждая строка ее говорит о том, что автор пишет о войне не со стороны, не по беглым впечатлениям литературного гастролера, не запылившего на фронте своих ботинок. Нет, он сам воевал, пережил вместе с нашей армией гнетущую тоску отступления ("Чтó там, где она, Россия, по какой рубеж своя?..") и радость трудно доставшихся побед.

Но жизнь на фронте, несмотря на ее немыслимые тяготы и неотступную близость смерти, все-таки жизнь. Да еще какая широкая, многообразная - особенно тогда, когда воюет не только армия, а весь народ.

Есть в поэме строчки, которые читаешь, невольно затаив дыхание.

Кому память, кому слава,
Кому темная вода, -
Ни приметы, ни следа...

А рядом с полными напряжения эпизодами идут будничные фронтовые дни и ночи. Такова настоящая, неприкрашенная правда войны.

В передышках между боями люди поют и мечтают под гармонь, парятся в бане, лихо отплясывают на морозе, шутят, смеются.

Не случайно главным героем поэмы, давшим ей свое имя, оказался балагур и гармонист Василий Теркин, которого автор рекомендует так:

Парень в этом роде
В каждой роте есть всегда
Да и в каждом взводе.

Подлинной человечностью проникнута поэма о самой кровавой и беспощадной из бывших до сих пор войн.

Чего стоит рассказ о том, как тайком, ночью, задворками возвращается в родную хату солдат, пробираясь с кучкой товарищей из окружения.

Вот хозяин сел, разулся,
Руку правую - на стол,
Будто с мельницы вернулся,
С поля к ужину пришел.
Будто так, а все иначе...

- Ну, жена, топи-ка печь,
Всем довольствием горячим
Мне команду обеспечь.

Дети спят. Жена хлопочет
В горький, грустный праздник свой,
Как ни мало этой ночи,
А и та - не ей одной...

Вряд ли всей она ухваткой
Хоть когда-нибудь была,
Как при этой встрече краткой,
Так родна и так мила.

На одну только ночь вернулся солдат в свою семью, в свою родную деревню, но не до сна ему.

На крыльцо хозяин вышел.
Той мне ночи не забыть.

- Ты чего?
- А я дровишек
Для хозяйки нарубить...

Тюк да тюк. До света рубит.
Коротка солдату ночь.
Знать, жену жалеет, любит,
Да не знает, чем помочь...

Твардовский - прямой и законный наследник славной русской литературы, которая всегда умела выражать большие, глубокие, но сдержанные чувства простого человека.

Любви, щедрой любви к жизни, к людям в его военной поэме не меньше, чем гнева.

Недаром же как основной мотив звучат в ней слова:

Бой идет не ради славы,
Ради жизни на земле.




Не все поэты вовремя достигают зрелости. Иные из них, оставив далеко позади юношеский возраст, все еще ходят в "начинающих".

Твардовского мы "начинающим" не помним. Вполне взрослым человеком с немалым жизненным опытом и зрелым чувством ответственности вошел он смолоду в литературу.

Может быть, этому в какой-то мере способствовало его деревенское прошлое. В деревне семилетний паренек - уже не дитя.

С каждым годом, с каждой книгой мужал его стих, все значительней становились его темы. Но, пожалуй, никогда еще голос Александра Твардовского не звучал так уверенно, как в его недавней поэме "За далью - даль".

И в прежних поэмах автор не стеснял себя жестким сюжетным каркасом. А сейчас, в пору зрелости, он еще свободнее чередует дорожные эпизоды с раздумьями, наблюдения - с глубокой и сосредоточенной лирикой.

Свой путевой дневник он то и дело прерывает воспоминаниями. Мощный грохот "главной кувалды" Урала напоминает ему далекий, знакомый с детства "сиротский звон" отцовской деревенской наковальни в лесной тиши, а потом и фронт, куда с уральских заводов

На край пылающей земли
Ту мощь брони незачехленной
Стволов и гусениц везли...

Большая жизнь страны тесно переплетается с личной биографией поэта, отмеченной теми же вехами пятилеток, военных лет и мирных лет.

В сущности, эта поэма - своего рода записки современника.

Основное ее содержание выражено кратко и точно в самом заглавии: "За далью - даль".

Даль открывалась и в "Стране Муравии", где колесил по родной земле в телеге с привязанной сзади дегтяркой Никита Моргунок.

Бесконечная даль была и перед Василием Теркиным, когда он пробирался в свою часть из окружения - с запада на восток, а потом двигался в рядах армии с востока на запад -

От родной своей столицы
Вновь до западной границы,
А от западной границы
Вплоть до вражеской столицы...

А теперь в пути сам автор.

Не глазами своих героев, а собственными глазами видит он страну, пересекая ее от Москвы до Урала и от Урала - через всю Сибирь - до Тихого океана.

В поэме слышится на этот раз не характерная бытовая речь, а голос автора.

Я еду. Спать бы на здоровье,
Но мне покамест не до сна:
Еще огнями Подмосковья
Снаружи ночь озарена.
Еще мне хватит этой полки,
Еще московских суток жаль.
Еще такая даль до Волги,
А там-то и начнется даль -
За той великой водной гранью.
И эта лестница из шпал,
Пройдя Заволжье,
Предуралье,
Взойдет отлого на Урал.
Урал, чьей выработки сталью
Звенит под нами магистраль.

А за Уралом -
Зауралье,
А там своя, иная даль.

Поэт как бы заново открывает для себя те края родины, в самом названии которых уже чувствуется даль: Заволжье, Зауралье, Забайкалье...



Должно быть, не случайно первая глава поэмы начинается сигналом к отправлению поезда, а кончается полночным боем часов на Спасской башне.

Поэт отправляется не в одно, а сразу в два путешествия: по пространству и по времени. Один его маршрут - Москва - Тихий океан. Другой - несколько десятилетий в жизни страны.

Величайший в мире железнодорожный путь дает ему свободу, покой и досуг для того, чтобы многое увидеть и о многом поразмыслить.

Есть два разряда путешествий:
Один - пускаться с места вдаль,
Другой - сидеть себе на месте,
Листать обратно календарь.

Твардовскому, как мы видим, удалось сочетать в поэме эти оба "разряда путешествий".

Перед ним открывается дорожная даль до самого Тихого океана и даль времени, которая теряется в памяти детских лет и уходит в будущее.

Всю свою сознательную жизнь, он, по его собственному выражению, "листает обратно", пока за окном вагона верстовыми шагами проходит Сибирь.

Сибирь! И лег и встал - и снова
Вдоль полотна пути Сибирь.
Но как дремучестью суровой
Еще объят ее пустырь.

Идет, идет в окне экспресса
Вдоль этой просеки одной
Неотодвинутого леса
Оббитый ветром перестой.

Непонятно, есть ли какая-нибудь жизнь за стеною этого "неотодвинутого леса". Но вот ночью мимо окон поезда проносятся огни селений, и этого довольно, чтобы поэт почувствовал и представил себе таящуюся в тайге жизнь с ее сокровенным теплом, отвоеванным у морозов и вьюг.

В часы дорожные ночные
Вглядишься - глаз не отвести:
Как Млечный Путь, огни земные
Вдоль моего текут пути.

Над глухоманью вековечной,
Что днем и то была темна.
И точно в небе эта млечность
Тревожна чем-то и скрытна...

И в том немеркнущем свеченье
Вдали угадываю я
Ночное позднее движенье,
Оседлый мир, тепло жилья,
Нелегкий труд и отдых сладкий,
Уют особенной цены,
Что с первой детскою кроваткой
У голой лепится стены...

Твардовский - поэт мужественный. Мы знаем силу и удаль, с какою он изображает бой или дружную работу. Мы любим его острую шутку. Но, может быть, всего дороже в нем глубокая нежность к людям, особенно к людям "нелегкого труда", связь с которыми он сохранил на всю жизнь.

Об этом и сам он говорит в поэме:

Я счастлив тем, что я оттуда,
Из той зимы,
Из той избы.
И счастлив тем, что я не чудо
Особой, избранной судьбы.

Именно это ощущение, что он "оттуда, из той зимы, из той избы", и помогло ему так явственно вообразить жизнь, скрывающуюся в дремучей тайге, увидеть за каждым промелькнувшим вдали огнем семью поселенцев, которых неведомо откуда и когда занесли сюда самые различные судьбы.

Так час ли, два в работе поезд,
А точно годы протекли,
И этот долгий звездный пояс
Уж опоясал полземли.

А что там - в каждом поселенье
И кем освоена она,
На озаренном протяженье
Лесная эта сторона.

И как в иной таежный угол
Издалека вели сюда
Кого приказ,
Кого заслуга,

Кого мечта,
Кого беда...

Всего четыре верно найденных, полновесных слова - приказ, заслуга, мечта, беда - и перед нами чуть ли не вся история поселенцев сибирской тайги.

И вот уже по одним огонькам в окошках и "заревам таежных кузниц" мы узнаем оживающий, строящийся край - ту Сибирь, которой Твардовский посвящает такие четкие, торжественные строки:

Сестра Урала и Алтая,
Своя, родная вдаль и вширь,
По гребню светом залитáя,
С плечом великого Китая
Плечо сомкнувшая Сибирь!




Как спорый и ладный труд человека, как его походка, бег, пляска, пение, плаванье, так и стихи подчинены ритму и согласованы с дыханием.

Потому-то они и обладают замечательной способностью передавать движение, работу, борьбу, - если только это не изнеженные, лишенные мускулов стихи.

Вспомним, как на глазах у нас мастерит лук и стрелы сказочный князь Гвидон. Вспомним обратный ход Невы во время наводнения или обвал в горах:

Оттоль сорвался раз обвал
И с тяжким грохотом упал
И всю теснину между скал
       Загородил
И Терека могущий вал
       Остановил...1

А "тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой"!2 А танец Истоминой!3

Или хотя бы эти скромные строчки:

Друг милый, предадимся бегу
Нетерпеливого коня...

Как тянет за собою санки это слово "нетерпеливый", как чувствуется в нем живая, порывистая сила коня!

Действенным, работающим, а не праздным стихом владели наши лучшие поэты от Державина и Пушкина до Маяковского и Твардовского.

Лирический стих Александра Твардовского послушно отзывается на самые тонкие чувства и раздумья поэта. Но какую силу набирает он, изображая бой или напряженную работу во время перекрытия Ангары:

За сбросом сброс гремел в придачу,
Росла бетонная гряда,
Но не хотела стать стоячей
Весь век бежавшая вода...

Ей зоркий глаз людской не верил...
Чуть стихла, силы притаив,
И вдруг, обрушив левый берег,
В тот узкий кинулась прорыв...

Слова команды прозвучали,
Один короткий взмах флажка -
И, точно танки РГК,
Двадцатитонные "минчане",
Качнув бортами, как плечами,
С исходной, с грузом - на врага...

Борьбу с Ангарой поэт изображает как настоящее сражение, развернувшееся по всему фронту. В нем участвует целая армия, подчиняющаяся единому командованию.

И даже о сопротивлении реки говорится в поэме по-военному, как о действиях противника:

Река, стесненная помалу,
Крошила берег насыпной,
Всю прибыль мощных вод Байкала
В резерве чуя за собой.

Да и у самого автора поэмы есть военный опыт, накопленный на фронтах. Он отлично знает, что дух войск не менее важен, чем организованность и дисциплина.

Наступление на Ангару "с флангов, с тыла", "по дну и подо дном" велось по тщательно разработанному плану, армия была вооружена мощной техникой, но в трудные и опасные минуты исход борьбы решало иной раз то воодушевление, которое придает людям силы, мужество, находчивость.

А ведь народ на стройке был самый пестрый, сборный, "с бору с сосенки".

Как в свое время на фронте, Твардовский и здесь внимательно вглядывается в лица людей разных судеб и характеров.

                  ...Сибиряками
Охотно все они звались,
Хоть различались языками,
Разрезом глаз и складом лиц.
Но цвет был общего закала:
Сибири выслуженный дар -
Под слоем летнего загара
Еще там зимний был загар.

Тут были: дальний украинец
И житель ближних мест - бурят,
Казах, латыш и кабардинец,
И гуще прочих - старший брат.

И те, кого сюда чин чином
Везли с путевкой поезда,
И те, что по иным причинам
Однажды прибыли сюда.
В труде отбыв глухие сроки,
Перемогли урок жестокий, -
Всего видали до поры,
Бывали дальше Ангары...

Но все эти участники стройки - и сам ее начальник - "седой крепыш, майор запаса", и рядовые водители самосвалов и грузовиков, готовые ринуться очертя голову на помощь машине, сползающей к воде, - все до единого связаны между собой азартом борьбы, чувством ответственности, гордым сознанием участия в таком необычном деле.

То был порыв души артельной,
Самозабвенный, нераздельный, -
В нем все слилось - ни дать ни взять:
И удаль русская мирская,
И с ней повадка заводская,
И строя воинского стать...

Это издавна живущее в народе слово "артельный", с которым так связано понятие об удалом, дружном труде, говорит здесь больше, чем могли бы сказать самые торжественные тирады о трудовом подвиге или массовом энтузиазме.

В самых патетических строфах этой главы, где речь идет о "празднике дерзкого труда" - о победном завершении работ, Твардовский остается верен себе. Он не боится принизить, притушить чувство восторга и гордости доброй, веселой шуткой.

Два бульдозериста, устремившиеся с двух сторон навстречу друг другу, завалили наконец тот узкий и мелкий поток, в который превратилась затихающая, перекрытая Ангара. Спрыгнув с машины, каждый из них протянул руку другому.

Да, это видеть было надо,
Как руку встретила рука.
Как будто, смяв войска блокады,
Встречались братские войска...

Что дальше делать - вот задача.
Вдруг кто-то в голос
Сверху
            вниз:
Целуйтесь, черти! -
Чуть не плача,
Вскричал. И хлопцы обнялись.

Минула памятная веха,
Оставлен сзади перевал,
И тут уже пошла потеха, -
Я сам кого-то обнимал.

Со всех бессонье и усталость -
Долой. Одна под смех кругом
Девчонка слабо отбивалась
От парня свернутым флажком...

Шутила зрелость.
Пела юность.
И, чистым пламенем горя,
С востока тихо развернулась
В треть неба дымная заря.

О себе, о своем личном участии в историческом событии, которое совершалось на Ангаре, Твардовский говорит более чем скромно, даже с юмором:

И я над кипенью студеной,
В числе растроганных зевак,
Стоял, глазел, как пригвожденный...

Так же шутливо пишет он о себе и в другой главе поэмы:

И под крутой скалой Пурсеем,
Как у Иркутска на посту,
В числе почетных ротозеев
В тот день маячил на мосту...

Это не ложная скромность и не рисовка. Поэт умеет смотреть на себя со стороны тем присущим ему проницательным и слегка насмешливым взглядом, который подмечает малейшую фальшь или неловкость. Ему совестно быть праздным наблюдателем трудного и серьезного дела.

Недаром, когда начальник строительства простодушно обращается к нему с прямым вопросом:

- Ну как,
Поэма будет? Чем не тема! -

он избегает прямого ответа и, показав глазами на работу, которая идет кругом, как бы возвращает предложенную ему не по заслугам честь.

- Вот она, поэма!..

Начальник будто соглашается с ним.

- Так-то так...

Но оба они в эту минуту думают одно и то же:

...Поэма, верно, неплохая,
Да жаль: покамест не твоя...

Перед одним из собеседников была еще не покоренная Ангара, а другой и сам не знал, выйдет ли у него поэма, или все, что он здесь увидел, пережил и перечувствовал, найдет для себя какое-либо иное выражение...

И вот поэма написана, - правда, не об одной только Ангаре. Внимательно читая ее, видишь, что автор на протяжении всего своего долгого пути нигде не был "праздным соглядатаем". Он зорко, по-хозяйски вглядывался в новые для него, еще незнакомые края родины, жалея только о том, что так поздно их увидел, и давая совет молодым:

И пусть виски мои седые
При встрече видит этот край,
Куда добрался я впервые,
Но вы глядите, молодые,
Не прогадайте невзначай
Свой край,
Далекий или близкий,
Свое призванье, свой успех -
Из-за московской ли прописки
Или иных каких помех...



Если ранние стихи Твардовского были родственны народной и некрасовской поэзии, то в этой своей поэме он ближе к Пушкину.

Это, конечно, не значит, что Твардовский повторяет великих классиков. И Пушкин и Некрасов неповторимы, как не может повториться их время.

И все же пушкинское начало до сих пор живет в стихах самых разных и несходных между собой поэтов, ничуть не лишая их оригинальности и новизны.

В этом можно убедиться на примере Твардовского. У него свой голос, который всегда отличишь от других голосов, каким бы стихотворным размером он ни пользовался.

Поэма "За далью - даль" написана четырехстопным ямбом - стихом, который так разнообразно звучит у Державина, Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Фета, Блока. Иной раз он неузнаваем. Сравните "Цветы последние милей" Пушкина и его же "Пророка", "Люблю грозу в начале мая" и "Оратор римский говорил" Тютчева.

Свой "Домик в Коломне" Пушкин начинает словами:

Четырехстопный ямб мне надоел:
Им пишет всякой. Мальчикам в забаву
Пора б его оставить...

Но он не оставил его мальчикам в забаву, а через три года написал тем же размером "Медного всадника". И с какой новой, еще неведомой силой прозвучал этот стих, от которого Пушкин так легко, мимоходом отрекся.

Неуважительно отозвался о ямбе - не только о четырехстопном - и Маяковский. Обращаясь к Пушкину в стихотворении "Юбилейное", он пишет:

Я даже
             ямбом подсюсюкнул,
чтоб только
                      быть
                               приятней вам.

Или:

Вам теперь,
                      пришлось бы,
                                               бросить ямб картавый...

Однако и у самого Маяковского среди строчек, написанных свободным размером, временами звучат строгие классические ямбы:

Мы открывали
                           Маркса
                                         каждый том,
как в доме
                    собственном
                                           мы открываем ставни,
но и без чтения
                             мы разбирались в том,
в каком идти,
                         в каком сражаться стане4.

Или:

Мой стих
                 трудом
                               громаду лет прорвет
и явится
                 весомо,
                               грубо,
                                           зримо,
как в наши дни
                             вошел водопровод,
сработанный
                         еще рабами Рима.

Александр Блок предпослал своей поэме "Возмездие", целиком выдержанной в ямбах, несколько слов, определяющих природу этого стихотворного размера:

"Я думаю, что простейшим выражением ритма того времени, когда мир, готовившийся к неслыханным событиям... развивал свои физические, политические и военные мускулы, был  ямб. Вероятно, потому повлекло и меня, издавна гонимого по миру бичами этого ямба, отдаться его упругой волне на более продолжительное время".

Мускулистый, упругий ямб не предназначен для интимной лирики (хоть ямбом и писали превосходные лирические стихи Баратынский, Тютчев, Фет, да и сам Пушкин). Ямб как бы создан для поэзии, широко охватывающей жизнь (как "Евгений Онегин"), для высокой публицистики и обличительной сатиры.

Ямбический стих, упругой волне которого можно - по словам Блока - "отдаться на более продолжительное время", избрал для своей поэмы и Твардовский. Но как отличны его ямбы от тех, которые звучали в стихах его далеких и близких предшественников. Они окрашены жизнью и бытом сегодняшнего дня, богатыми интонациями устной народной речи.

Еще сквозь сон на верхней полке
Расслышал я под стук колес,
Как слово первое о Волге
Негромко кто-то произнес...

И пыл волненья необычный
Всех сразу сблизил меж собой,
Как перед аркой пограничной
Иль в первый раз перед Москвой...

И мы стоим с майором в паре,
Припав к стеклу, плечо в плечо,
С кем ночь в купе одном проспали
И не знакомились еще...

И уступить спешим друг другу
Мы лучший краешек окна,
И вот мою он тронул руку
И словно выдохнул:
- Она!

Она! -
И тихо засмеялся,
Как будто Волгу он, сосед,
Мне обещал, а сам боялся,
Что вдруг ее на месте нет.

Она! -
И справа, недалеко,
Моста не видя впереди,
Мы видим плес ее широкий
В разрыве поля на пути.

Казалось, поезд этот с ходу -
Уже спасенья не проси -
Взлетит, внизу оставив воду,
Убрав колеса, как шасси...

По одному этому отрывку видно, как послушно служат автору его ямбы на протяжении всей поэмы. То они звучат спокойно-повествовательно, то полны лирического волнения, то наливаются энергией.

И если уж искать в поэме Твардовского сходства со стихами других поэтов, писавших тем же размером, то прежде всего приходят на память ямбы пушкинских поэм.

Дело тут не только в стихотворном размере, а в чем-то более существенном и важном.

Вот первая встреча нашего поэта с Владивостоком и океаном:

Огни. Гудки.
По пояс в гору,
Как крепость, врезанный вокзал.
И наш над ним приморский город,
Что Ленин нашенским назвал...

Такие разные - и все же,
Как младший брат
И старший брат,
Большим и кровным сходством схожи
Владивосток и Ленинград.

Той службе преданные свято,
Что им досталась на века.
На двух краях материка
Стоят два труженика брата,
Два наших славных моряка -
Два зримых миру маяка...

Владивосток!
                        Наверх, на выход,
И - берег! Шляпу с головы
У океана.
- Здравствуй, Тихий!
Поклон от матушки-Москвы...

В этих стихах есть то гордое чувство державности, каким проникнуты пушкинские строфы, обращенные к Петербургу.

Это примечательная и важная черта времени.

В царской России слова "родина" и "государство" жили врозь, и разделявшая их пропасть непрестанно росла.

У лучших, передовых русских людей любовь к отечеству давно уже не имела ничего общего с приверженностью к государству, к царскому престолу и правительству Российской империи. Ура-патриотические вирши строчили самые бездарные рифмоплеты. Да и талантливые поэты, как, например, Аполлон Майков, писали плохо и плоско, если брались за казенную тему.

Нельзя не почувствовать, как глубок был этот трагический разрыв, сравнивая величавую строфу из "Медного всадника":

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит... -

с другим четверостишием Пушкина:

Город пышный, город бедный,
Дух неволи, стройный вид.
Цвет небес зелено-бледный,
Скука, холод и гранит...5 -

или с его стихами о деревне, которые уже смыкаются с поэзией Некрасова ("Румяный критик мой, насмешник толстопузый...").

Впрочем, и в "Медном всаднике" наряду с великолепным, парадным Петербургом изображен и другой Петербург - город "бледной нищеты", хижин, ветхих домишек, некрашеных заборов.

Глубокое противопоставление государства родине и народу есть и в лирическом стихотворении Лермонтова "Родина".

Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.

Но я люблю - за что, не знаю сам -
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям.
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень.

       Люблю дымок спаленной жнивы,
       В степи ночующий обоз
       И на холме средь желтой нивы
       Чету белеющих берез...

От всего, чем богата отчизна, остались в душе у Лермонтова только "дрожащие огни печальных деревень" и "чета белеющих берез".

Да еще "пляска с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков".

В сущности, такую же печальную и пустынную отчизну видел перед собой и Александр Блок. В сосредоточенном до прозрачности стихотворении "Осенний день" он писал:

И низких нищих деревень
Не счесть, не смерить оком,
И светит в потемневший день
Костер в лугу далеком...

Такою видели Россию подлинные патриоты от Радищева до Пушкина и от Лермонтова до Блока.

Но с течением времени самое это слово "патриот" было так опорочено, что его стыдились порядочные люди.

Недаром такой язвительной интонацией проникнуто оно в стихах Некрасова:

Я горячим рожден патриотом,
Я весьма терпеливо стою,
Если войско несметное счетом
Переходит дорогу мою6.

Пушкин, с отроческих лет помнивший Отечественную войну двенадцатого года, мог еще любоваться смотром войск на Марсовом поле.

Люблю воинственную живость
Потешных Марсовых полей,
Пехотных ратей и коней
Однообразную красивость,
В их стройно зыблемом строю
Лоскутья сих знамен победных,
Сиянье шапок этих медных,
Насквозь простреленных в бою7.

А в стихах Некрасова уже не сияют медные шапки...

На солдатах едва ли что сухо,
С лиц бегут дождевые струи,
Артиллерия тяжко и глухо
Подвигает орудья свои.
Все молчит. В этой раме туманной
Лица воинов жалки на вид.
И подмоченный звук барабанный
Словно издали жидко гремит...

Это уже не "воинственная живость потешных Марсовых полей"!..

Даже погоду выбрал Некрасов не такую, как Пушкин, - проливной дождь!

Так же мрачен в изображении Некрасова труд того времени. Тут и "косточки русские", усеявшие полотно только что построенной железной дороги, и "подобная стону" песня волжских бурлаков, идущих бечевой.

Казалось, никогда уже не прозвучит в русской поэзии пафос победных знамен и бодрого труда...



Поэт наших дней - Александр Твардовский говорит о родине так:

Спасибо, Родина, за счастье
С тобою быть в пути твоем.
За новым трудным перевалом -
Вздохнуть
С тобою заодно.

И дальше в путь -
Большим иль малым,
Ах, самым малым -
Все равно:

Она моя - твоя победа,
Она моя - твоя печаль,
Как твой призыв:

Со мною следуй,
И обретай в пути и ведай
За далью - даль.
За далью - даль!

В этих стихах вся широта голоса Твардовского - от произнесенных как бы одним только дыханьем, почти без звука строчек:

Ах, самым малым -
Все равно... -

до уверенных и мужественных интонаций последней строфы:

Она моя - твоя победа,
Она моя - твоя печаль...

Твардовский - один из тех немногих лирических поэтов, у которых почти нет любовных - в общепринятом смысле этого слова - стихов. Но с какой любовью и нежностью говорит он о детской кроватке, что "у голой лепится стены"8, о земле, о родине.

В поэме "За далью - даль" родина не только за окнами дальневосточного экспресса, пересекающего чуть ли не полмира.

Она и в сосредоточенных раздумьях поэта о ее судьбах, о ее прошлом и настоящем.

Она и в самом вагоне, в котором вместе с автором едут незнакомые, но все же свои люди, пережившие одни и те же годы, одни и те же события и потому понимающие друг друга с полуслова.

Мы с интересом знакомимся с каждым из попутчиков, которых двумя-тремя словами представляет нам автор.

Далеко не всякий бытописатель-прозаик умеет так свежо, так по-новому изображать своих современников, как это удается Твардовскому. У него зоркий и цепкий глаз, живой интерес к людям и та добрая щепотка юмора, без которой не обойтись в изображении быта.

С людьми в дороге надо сжиться,
Чтоб стали, как свои, тебе
Впервые встреченные лица
Твоих соседей по купе...
И чтоб в привычку стали вскоре,
Как с давних пор заведено,
Полузнакомства в коридоре,
Где на двоих-троих окно.
Где моряка хрустящий китель
В соседстве с мягким пиджаком.
Где областной руководитель -
Не в кабинете со звонком.
Где в орденах старик кудрявый
Таит в улыбке торжество
Своей, быть может, громкой славы,
Безвестной спутникам его...

Где все - как все: горняк, охотник,
Путеец, врач солидных лет
И лысый творческий работник,
С утра освоивший буфет.

Все сведены дорожной далью:
И тот, и та, и я, и вы,
И даже - к счету - поп с медалью
Восьмисотлетия Москвы...

Многосложное слово "восьмисотлетие", занявшее собой почти целую строку, звучит здесь громко и торжественно, точно с амвона.

Такие разнообразные, подчас причудливые оттенки придаст стихотворному размеру выразительная разговорная интонация.

Пожалуй, труднее всего было автору показать, не впадая в шаблон и сентиментальность, молодую пару, еще лишенную тех заметных бытовых черт, которые приобретаются с возрастом.

Своя безмолвная беседа
У этой новенькой четы.
На край земли, быть может, едут,
А может, только до Читы.
Ну, до какой-нибудь Могочи,
Что за Читою невдали.
А может, путь того короче.
А что такое край земли?
Тот край и есть такое место,
Как раз такая сторона,
Куда извечно, как известно,
Была любовь устремлена...
А что ей в мире все напасти,
Когда при ней ее запас!
А что такое в жизни счастье?
Вот это самое как раз -
Их двое, близко ли, далеко,
В любую часть земли родной
С надеждой ясной и высокой
Держащих путь - рука с рукой...

С какой лирической свободой следуют в этом отрывке, обгоняя друг друга, мысли, догадки, вопросы. Между ними почти нет прямой, строго логической связи. Это скорей музыкальное, чем словесное выражение тех чувств, которые вызвала в душе поэта встреча с юной четой, променявшей Москву на сибирские дали.

Однако пока еще Москва - с ними, в их поезде, так недавно смотревшем всеми своими окнами на столичный вокзал.

Но вот наконец молодым людям приходит пора покинуть вагон, в котором все еще держится хоть немножко родного московского воздуха.

И мы своим молодоженам,
Когда настала их пора,
На остановке всем вагоном
Желали всякого добра...

И вот они на том вокзале,
Уже в толпе других людей...
И мы глядим на них глазами
Минувшей юности своей...

Все свои внешние впечатления Твардовский как бы погружает в лирическую глубину. Всюду, куда бы ни забросила его судьба, он вносит душевное тепло и доброе чувство уюта. Для этого не нужно никакой особенной обстановки. Даже крыши и стен может не быть. Был бы только живой человек.

Вспомним, как спит на войне Василий Теркин.

Тяжела, мокра шинель, -
Дождь работал добрый.
Крыша - небо, хата - ель,
Корни жмут под ребра.

И уж совсем хорошо человеку, если он не один, если у него есть с кем перемолвиться словом.

У полевой кухни, привалясь к сосне, ведет беседу "на войне насчет войны" тот же Теркин, - объясняет бойцам, что такое малый, средний и главный "сабантуй".

И, даже заняв покинутый немцами дзот, он чувствует себя как дома.

Прочно сделали, надежно...
Тут не то, что воевать,
Тут, ребята, чай пить можно,
Стенгазету выпускать...

Непривычный, непохожий
Дух обжитого жилья:
Табаку, одежи, кожи
И солдатского белья...

И когда к разбитому, развороченному снарядами накату подходят наши бойцы, они слышат из глубины голос:

- Хлопцы, занята квартира!

Ну, уж если это - квартира, то как же назвать спальный вагон дальневосточного экспресса, "где есть и радио в охоту, и самовар проводника"?

Вагонный быт в дороге дальней,
Как отмечалось до меня,
Под стать квартире коммунальной,
Где все жильцы - почти родня...

Автор не забывает при этом, что в вагоне, как и в коммунальной квартире, попадаются всякие соседи: и тот,

Что любит в общем коридоре
Торчать, как пень, и застить свет...

И тот, кто пьет всех больше чая,
Притом ворчит, что чай испит,
И, ближних в храпе обличая,
Сам, как зарезанный, храпит...

Однако же, несмотря на все неудобства такого "сосуществования", Твардовский говорит:

И на путях большого мира
Мне дорог, мил и этот мир...

Съезжает вдруг жилец с квартиры,
Вдруг сходит спутник-пассажир...

И пусть с тобой он даже спички
Не разделил за этот срок,
Но вот уже свои вещички
Он выдвигает за порог.

Вот сел у двери отрешенно, -
Уже на убыль стук колес, -
Вот встал и вышел из вагона
И жизни часть твоей унес...

Из вагона ушел всего только случайный попутчик, доехавший до места назначения или до пересадки. Почему же он "жизни часть твоей унес"? Не слишком ли это сильно сказано?

Нет, каждый из нас может вспомнить, как грустно и даже немножко обидно бывает нам, когда человек, который провел с нами в дороге долгое время, как-то сразу становится чужим и теряет всякий интерес к нам и ко всему вагону, едва только поезд начинает сбавлять скорость.

Твардовский хорошо знает, как мало надо, чтобы между людьми, встретившимися ненадолго, возникли какие-то душевные отношения, а потом и привычка друг к другу.

Понимание этой глубокой связи между людьми - одна из существенных особенностей дарования Твардовского.

У него как бы двойное зрение. Одним он охватывает большие масштабы, без которых не обходится ни одна из его поэм, а другим подмечает малейшие подробности быта и едва уловимые оттенки чувств.

Кажется, будто он боится упустить, потерять хоть одну драгоценную крупинку из сокровищницы жизни и оттого так пристально приглядывается ко всему, что встречает на пути.

О своей любви к жизни, к жилому, житейскому он хорошо говорит в очень серьезном, хоть и слегка шутливом четверостишии:

Я счастлив жить, служить Отчизне,
Я за нее ходил на бой.
Я и рожден на свет для жизни -
Не для статьи передовой.

Нигде поэты не писали так много о далях, как в России. Что для англичанина море, то для русского безмерные просторы равнин. Недаром в народных песнях о дороге, сложенных у нас в стране, столько раздолья и раздумья.

Даль манила людей, но она же пугала и томила их своей беспредельностью.

Даже ясному и светлому сознанию Пушкина в разгулявшейся средь неведомых равнин вьюге мерещились кружащиеся рои бесов.

Там верстою небывалой
Он торчал передо мной;
Там сверкнул он искрой малой
И пропал во тьме пустой...9

Это не простое "описание метели", как думают бедные школьники, вынужденные заучивать стихи наизусть. В лирических стихах Пушкина встает образ пустынной, беспредельной, полупризрачной России, где метель застилает перед одиноким путником даль.

Не так давно, всего за несколько лет до революции, о тех же "далях необъятных" писал Александр Блок.

Чудь начудила, да Меря намерила
Гатей, дорог да столбов верстовых...10

Или:

За снегами, лесами, степями
Твоего мне не видно лица.
Только ль страшный простор пред очами,
Непонятная ширь без конца?11

Конечно, и эти стихи говорили не только о русской шири, где так легко затеряться, но и о неизвестных еще судьбах родины...

А вот теперь о далях пишет Александр Твардовский. Он и в этом прямой наследник народной и классической поэзии.

В его стихах тоже порой слышишь ту смутную тревогу, которой не может не чувствовать поэт перед неведомой далью.

С какой настороженностью говорит он о поясе "земных огней" в тайге, напомнившем ему Млечный Путь:

И точно в небе эта млечность
Тревожна чем-то и скрытна...

Однако, если судить по его поэме, бесконечная даль не кажется ему ни страшной, ни призрачной.

Дорога открывает перед ним края, впервые выходящие из тумана, из небытия, из безвестности. Пусть они сохранили еще свою "суровую дремучесть", но там, где было вековое безлюдье, с каждым днем становится больше жизни, движения, шума работы.

Когда-то даль неизменно называли "туманной". И возникал вопрос: а не утратит ли она своего поэтического очарования, если разойдется заволакивающая ее дымка тумана?

Да, утратит. Но только для тех, кто больше любит дымку, чем самую даль.

А для умного и зоркого поэта она становится еще заманчивее, когда не теряется во мгле, а открывает за собой все новые и новые дали. За далью - даль.



В этой поэме речь ведется от первого лица. Но и в других поэмах того же автора, где он предоставляет слово своим героям, а сам остается за сценой, мы неизменно ощущаем его присутствие.

Нельзя понять и оценить поэзию Твардовского, не почувствовав, в какой мере вся она, до самых своих глубин, лирична. И вместе с тем она широко, настежь открыта окружающему миру и всему, чем этот мир богат, - чувствам, мыслям, природе, быту, политике.

Такое сочетание большого охвата жизни с лирической глубиной идет, быть может, еще от народной поэзии, от тех старинных песен и дум, которые как бы размышляли вслух на дорогах, базарах и ярмарках о временах давно минувших и недавних, о жизни, о любви, о человеческих судьбах.

Впрочем, не только в народной, но и в нашей литературной поэзии, в лучших ее образцах, лирика всегда выходила далеко за пределы узколичных переживаний.

У Твардовского она, пожалуй, свободнее проявляется в поэмах, чем в отдельных стихотворениях. Очевидно, ему нужен какой-то разгон.

Потому-то, может быть, он и не связал себя в своей последней поэме ни сюжетом, ни общим героем. Все раздумья, воспоминания, даже сцены и эпизоды, изображенные с таким мастерством, которому мог бы позавидовать хороший прозаик, - все это видишь не на поверхности, а сквозь чувства автора.

Таков и рассказ о встрече с другом в тайге на станции Тайшет.

Дружбе отведено много места в стихах и поэмах Твардовского - той крепкой, но сдержанной в своих внешних проявлениях дружбе, какая бывает между мужественными и великодушными людьми.

Этим чувством до краев полны стихи Пушкина, обращенные к лицейским товарищам; оно пронизывает чуть ли не все песни Роберта Бернса, одна из которых даже стала у него на родине гимном дружбы.

В стихах, посвященных дружбе и друзьям, к чувству радости почти всегда примешивается и неизбежная доля грусти. Недаром Пушкин не мог от волнения дочитать вслух до конца одну из своих "Лицейских годовщин".

Но та печаль, которою овеяна встреча на станции Тайшет, совсем иного рода.

Приступая к этой главе, автор как бы собирает все свои душевные силы и начинает рассказ спокойно и четко:

И дружбы долг, и честь, и совесть
Велят мне в книгу занести
Одной судьбы особой повесть,
Что сердцу встала на пути...

Должно же было случиться так, чтобы по дороге на восток герой поэмы (а может быть, и в самом деле автор) встретился на пять минут после семнадцатилетней разлуки с другом детства, едущим в обратную сторону - с востока на запад.

О прошлом своего друга поэт говорит в самых общих чертах, но есть в его словах нечто такое, что заставляет нас прислушаться к ним и уже не отрываться от рассказа до конца.

А речь идет о старом друге,
О лучшем сверстнике моем.
С кем мы пасли скотину в поле,
Палили в зáлесье костры.
С кем вместе в школе,
В комсомоле
И всюду были до поры.
И врозь по взрослым шли дорогам
С запасом дружбы юных дней.
И я-то знаю: он во многом
Был безупречней и сильней...

Вот, в сущности, и все, что рассказал о нем поэт.

Мы так и не знаем, да и не узнаем до конца поэмы ни имени друга, ни подробностей его жизни. Но это и не важно. Ведь речь идет не о какой-нибудь исключительной судьбе (хоть автор в своем вступлении и называет ее особой), а о такой, на которую похожи многие известные нам судьбы. А для того, чтобы приковать наше самое пристальное внимание к рассказу, вполне довольно и нескольких слов, добавленных автором:

Я знаю, если б не случиться
Разлуке, горшей из разлук,
Я мог бы тем одним гордиться,
Что это был мой первый друг.
Но годы целые за мною,
Всей этой жизни лучший срок -
Та дружба числилась виною,
Что мне любой напомнить мог...

Мы уже с нетерпением ждем появления друга. Но автор почему-то оттягивает минуту встречи с ним и как бы намеренно уводит нас в тот "простой и в меру быстрый" дорожный быт, который лишь изредка служит ему главной темой, а чаще заполняет какие-то промежутки - антракты между действиями.

То ли автор, сам того не сознавая, боится предстоящей боли, которую он однажды уже испытал, то ли хочет, чтобы эта встреча была для нас столь же неожиданной, как в свое время для него.

А дорожный быт он умеет показывать с таким аппетитом, что и нас заражает желанием бросить все дела и махнуть куда-нибудь подальше - ну, хотя бы в тот же Владивосток.

Богатством своего пассажирского опыта Твардовский, пожалуй, превзошел всех своих предшественников-поэтов.

У Фета железная дорога была еще совсем голой, необжитой, холодной (скорость, грохот "мгновенных мостов" да облитый лунным серебром пейзаж за вагонными окнами. Вот и все!). Много лет спустя Блок наполнил железные коробки вагонов "тысячью жизней" и согрел человеческим теплом.

А уж Твардовскому железнодорожная обстановка так знакома и мила, что он может говорить о ней, как о природе. Для него она часть жизни.

Стояли наш и встречный поезд
В тайге на станции Тайшет.

Два знатных поезда, и каждый
Был полон судеб, срочных дел
И с независимостью важной
На окна встречного глядел...

Я вышел в людный шум перронный,
В минутный вторгнулся поток
Газетой запастись районной,
Весенней клюквы взять кулек.

В толпе размять бока со смаком,
Весь этот обозреть мирок -
До окончаний с твердым знаком
В словах "Багажъ" и "Кипятокъ"...

Так, благодушествуя вволю,
Иду. Но скоро ли свисток?
Вдруг точно отзыв давней боли
Внутри во мне прошел, как ток...

И вот, наконец, встреча...

Всего четыре страницы в книжке карманного формата. А разговор между встретившимися друзьями - не больше, если не меньше одной странички.

И все же эта глава поэмы - настоящая повесть. Автор был совершенно прав, когда так назвал ее в своем вступлении. Да еще какая сложная и глубокая повесть!

Тут и огромные пространственные масштабы (Тайшет - Владивосток и Тайшет - Москва), и очень большие для человеческой жизни масштабы времени, и такие разные судьбы, разделившие, точно пропасть, двух земляков, двух ровесников, двух товарищей детства. Но каждый из них все эти годы разлуки чувствовал неразрывную связь с другим.

Поэт говорит:

В труде, в пути, в страде походной
Я неразлучен был с одной
И той же думой неисходной, -
Да, я с ним был, как он со мной...

И те же радости и беды
Душой сыновней ведал он:
И всю войну,
И День Победы,
И дело нынешних времен.

Я знал: вседневно и всечасно
Его любовь была верна.
Винить в беде своей безгласной
Страну?
              При чем же здесь страна!

Он жил ее мечтой высокой,
Он вместе с ней глядел вперед.
Винить в своей судьбе жестокой
Народ?
              Какой же тут народ!..

Такова суть этой большой и сложной повести.

А сама встреча?

Встреча дана с той строгой и честной точностью, которая соответствует серьезности темы. Ни одного неверного звука, ни одного лишнего или чрезмерного слова.

Русская литература - и поэзия и проза - издавна умела сохранять жизненную правду в самых исключительных, из ряда вон выходящих положениях.

А в таком, как это? Да еще в тесных рамках времени, отведенного жизнью и автором на столь необычную сцену, - не будет ли она поверхностной и беглой?

Нет, в нескольких скупых строчках автор сумел не только передать всю значительность этого короткого и случайного свидания, но и показать нам с предельной отчетливостью облик своею друга - его возраст, повадку, характер, его отношение к жизни, к родине.

Верный правде, поэт беспощаден к самому себе.

Кого я в памяти обычной,
Среди иных потерь своих,
Как за чертою пограничной,
Держал -
                  он, вот он был,
                                             в живых...

Я не ошибся, хоть и годы
И эта стеганка на нем.
Он!
       И меня узнал он, с ходу
Ко мне работает плечом.

И чувство стыдное испуга,
Беды пришло еще на миг,
Но мы уже трясли друг друга
За плечи, за руки...
- Старик!

Из чего, из каких подробностей складывается у нас первое представление о человеке, которого мы никогда не видели? Ну, упомянутая уже стеганка да еще "седина, усталость глаз", "зубов казенных блеск унылый"... Вот и все, кажется.

Но, пожалуй, нам яснее рисуют его не внешние приметы, а несколько произнесенных им слов и два-три его жеста.

После первой минуты встречи между друзьями происходит какой-то неловкий, бессвязный, отрывистый разговор. Начинает его автор:

- Ну вот, и свиделись с тобою.
Ну, жив, здоров?
- Как видишь, жив.
Хоть непривычно без конвоя,
Но так ли, сяк ли - пассажир
Заправский: с полкой и билетом...
- Домой?
- Да как сказать, где дом...
- Ах, да! Прости, что я об этом...
- Ну, что там, можно и о том.

Одна эта простая, великодушная фраза ("Ну, что там, можно и о том") говорит нам так много о незнакомом человеке, а заодно и об авторе, который умеет слышать такие замечательные полутона человеческой речи.

Но вот уже короткое свидание начинает казаться обоим собеседникам слишком длинным. На серьезный разговор времени не хватает, а на случайные, пустые вопросы и ответы, пожалуй, его чересчур много.

Стоим. И будто все вопросы.
И встреча как ни коротка,
Но что еще без папиросы
Могли мы делать до свистка?
Уже его мы оба ждали,
Когда донесся этот звук.
Нам разрешали наши дали
Друг друга выпустить из рук...

Поезд трогается. Мы вместе с автором отъезжаем от станции, а человек в стеганке (ну как его иначе назвать, если автор не дал ему имени!) остается на платформе.

И тут, на росстани тайшетской,
Когда вагон уже потек,
Он, прибодрившись молодецки,
Вдруг взял мне вслед под козырек...

Как идет этот военный, хоть и полушутливый жест седому человеку, мужественно сохранившему в бедах все самое святое и дорогое - веру в жизнь, верность родине и друзьям.

И все. И нету остановки.
И не сойти уже мне здесь.
Махнув на все командировки,
Чтоб в поезд к другу пересесть...

Бежал, размеченный столбами,
Как бы кружась в окне, простор.
И расстоянье между нами
Росло на запад и восток...

Все, о чем говорилось здесь, - дело прошлое. Только возвращение друга на запад - дело нынешнее.

Но для чего же вспоминать прошлое, растравлять старые раны?

А для того, чтобы события, которые переживает родина, глубже ложились в сердца людей, а не скользили по поверхности.

Но, пожалуй, лучше ответить на этот вопрос словами самого автора, которыми он начинает и кончает главу:

Но мне свое исполнить надо,
Чтоб в даль глядеть наверняка.

Так вот что еще значит в поэме Твардовского даль. Это не только пространственное понятие, это и даль времени - будущее.

Но и в пространстве, и во времени даль неразрывно связана с близью. Она - ее продолжение.

И для того, чтобы смотреть "наверняка" в даль будущего, надо относиться честно к настоящему и не оставаться в долгу у прошлого, вернее, у правды, - даже если для этого приходится иной раз бередить старые раны.



Автор называет свою книгу "дорожной тетрадью".

Бодро и заманчиво звучат слова:

Давай-ка, брат, давай поедем:
Не только свету, что в окне.

А между тем это сказано в горькие и тревожные минуты. Поэт надеется догнать в дороге молодость, которая сейчас нужна ему "до зарезу", гораздо нужнее, чем в пору настоящей молодости и безвестности.

И не только молодость надо ему догнать, но и время, от которого с возрастом иной раз незаметно для самого себя отстаешь.

...А время жмет на все железки,
И не проси его: - Постой!

Повремени, крутое время,
Дай осмотреться, что к чему.
Дай мне в пути поспеть со всеми,
А то, мол, тяжко одному...

Дважды в этой поэме автор сравнивает себя с солдатом.

Здесь, в разговоре о времени, которое не упросишь подождать, он вспоминает случайно отставшего от полка солдата, который

Бредет обочиной дороги.
Туда ли, нет - не знает сам
И счет в отчаянной тревоге
Ведет потерянным часам.
Один в пути - какой он житель!
Догнать, явиться: виноват,
Отстал, взыщите, накажите...
А как наказан, так - солдат!

И в последней главе, прикидывая на глаз, много ли он успел сказать в своей поэме, автор обращается к читателю с просьбой:

...Суди по правде, как солдата,
Что честно долг исполнил свой.

Он воевал не славы ради.
Рубеж не взял? И сам живой?
Не представляй его к награде,
Но знай - ему и завтра в бой.

Помимо меткости и точности обоих примеров, они и сами по себе - без отношения к тому, о чем говорится в этой главе, - замечательны. Надо отлично знать и по-настоящему любить русского солдата, чтобы говорить о нем так проникновенно и глубоко.

Пуститься или, по выражению автора, "броситься" в дорогу побудило его вместе со многим прочим и воспоминание о своих военных - солдатских - годах.

Иль не меня четыре года,
Покамест шла войны страда,
Трепала всякая погода,
Мотала всякая езда...

Тот, кто провел на фронте несколько лет и уцелел физически и морально, хранит в душе не только память об опасностях, горьких утратах и невзгодах, которые несет с собой война. Он помнит и другое: напряженное ощущение ясно осознанной общей цели, фронтовую дружбу, товарищеское единство, ту слитность чувств, которой потом, в мирной жизни, ему на первых порах даже как-то не хватало.

И уж, во всяком случае, на фронте человек идет в ногу со своей частью, а значит - и со своим временем.

Оттого-то, видимо, и был так сложен для многих переход от военного уклада жизни к мирному.

Конечно, все радовались покою, безопасности, встрече с близкими, освобождению от строгой военной дисциплины. Но легче возвращались к мирному быту те, кто и здесь раньше или позже почувствовал себя в строю.

Каждому из нас нужна насыщенная жизнь, а не слабый ее раствор, нужен "в меру быстрый", а не вялый ход времени - такой, какой мы ощущаем в борьбе и, пожалуй, еще больше тогда, когда мы увлечены целеустремленной работой, которая у нас на глазах что-то в жизни изменяет и двигает вперед.

У писателя работа неровная и капризная. То она летит на крыльях, то ползет, как черепаха, то сближает его с жизнью и людьми, без связи с которыми он не писатель, то надолго отъединяет, так как временами требует одиночества и сосредоточенности.

И тут приходит иной раз ему на помощь дорога.

В дальней дороге он и одинок, и находится в постоянном общении с людьми, со страной, с природой.

В ней есть четкий ритм. Есть какой-то фон и аккомпанемент для его мысли и работы.

В дороге с необыкновенной наглядностью встречаются время и пространство, ибо километры рассчитаны по минутам, и однообразие дорожного быта сочетается с быстрой сменой впечатлений.

А маршрут, который избрал для себя Твардовский, особенный: он идет как будто прямо навстречу времени - к тем местам, где вернее всего можно заметить происходящие в наше время перемены.

Недаром, уже близясь к концу дороги, поэт пишет:

Сто раз тебе мое спасибо,
Судьба, что изо всех дорог
Мне подсказала верный выбор
Дороги этой на восток.

И транссибирской магистралью,
Кратчайшим, может быть, путем
Связала с нашей главной далью
Мой трудный день и легкий дом.

Судьба, понятно, не причина,
Но эта даль всего верней
Сибирь с Москвой сличать учила,
Москву с Сибирью наших дней.

Вот каким содержанием наполнил, одушевил, в самом буквальном значении слова, дорогу Твардовский.

Чего только не вобрала из жизни его поэма!

Как бы оправдываясь перед читателем за свои, может быть, слишком "длительные дали", автор говорит:

А сколько дел, событий, судеб,
Людских печалей и побед
Вместилось в эти десять суток,
Что обратились в десять лет!

Полушутя он просит прощения и за то, что не приправил поэму каким-нибудь интересным сюжетцем - таким, который не требует от читателя напряженного внимания, ибо течет по давно проложенному руслу.

Ах, сам любитель я, не скрою,
Чтоб с места ясен был вопрос -
С приезда главного героя
На новостройку и в колхоз,
Где непорядков тьма и бездна,
Но прибыл с ним переворот.
И героиня в час приезда
Стоит случайно у ворот...

Нет, публика не найдет в поэме ни давно знакомых героев, ни привычного сюжета.

Вот и питайся, читатель, словно воздухом, далями, людскими судьбами, чувствами и раздумьями - всем, что перечислил здесь поэт, и будь доволен хотя бы тем, что и сам попал вместе с автором в герои поэмы.

Ведь автор так и пишет:

...Всего героев -
                             ты да я,
Да мы с тобой.
                          Так песня спелась.
Но, может, в ней отозвалúсь
Хоть как-нибудь наш труд и мысль,
И наша молодость и зрелость.
И эта даль,
И эта близь?

Хорошо, когда поэт, работая над книгой, может рассчитывать на читателя, которому не нужны исхоженные пути в литературе.

В поэме упоминаются всякие читатели: и "строгий наставник", и "льстец неосторожный", и "начетчик", и "цитатчик", и "не судья, а прокурор", и такой, который тратит полпенсии на почтовые расходы и пишет

...письма в "Литгазету",
Для "Правды" копии храня.

Но есть и читатель - "друг из самых лучших, из всех попутчиков попутчик, из всех своих особо свой".

Уже по одному этому дружескому обращению к нему видно, что он и в самом деле существует и автор знает его адрес.



Поэма состоит из отдельных, почти самостоятельных глав. Общее у них - только время действия, края, по которым путешествует автор, да он сам.

Впрочем, есть в поэме еще одна связующая нить - самая простая и естественная: дорога.

С незапамятных времен она служила в литературе канвой для затейливых приключений так называемых "странствующих героев".

И хоть внешней фабулы у Твардовского не слишком много, все же его поэма сродни повестям этого рода.

Дорога подразумевается уже в самом ее заглавии. И как бы далеко ни отходил от дороги автор в своих лирических отступлениях, рано или поздно он к ней возвращается.

Как видно, эта "связующая нить" не слишком связывает его самого. В дороге и в поэме он чувствует себя, как дома.

Он и пишет о своем дальнем маршруте запросто, без романтической приподнятости.

В такой дороге крайне дорог
Особый лад на этот срок,
Чтоб все тебе пришлося впору,
Как добрый по ноге сапог...

Это будничное, но так пришедшееся здесь впору сравнение ни в малейшей степени не лишает поэтичности главу, где дорога изображается в таких масштабах:

А скажем прямо, что не шутки -
Уже одно житье-бытье,
Когда в дороге третьи сутки
Еще едва ли треть ее.

Когда в пути почти полмира
Через огромные края
Пройдет вагон - твоя квартира,
Твой дом и улица твоя.

Автор должен был сохранить в памяти свое первое, самое непосредственное ощущение дороги, поезда и себя в поезде, чтобы написать такие строки:

Нет, хорошо в дороге долгой
В купе освоить уголок
С окошком, столиком и полкой
И ехать, лежа поперек
Дороги той...

Это сказано настолько просто и конкретно, что и мы ощущаем - явственно, почти физически - движение поезда.

Малейшая подробность, подмеченная автором в пути, вызывает и у нас множество милых сердцу воспоминаний.

Мы помним, как манили нас своей загадочностью и каким-то особенным уютом домик железнодорожника или какая-нибудь незначительная станция, промелькнувшие за окном вагона.

У Твардовского мы читаем:

И сколько есть в дороге станций,
Наверно б, я на каждой мог
Сойти с вещами и остаться
На некий неизвестный срок...

Это все та же неутолимая жадность поэта ко всему, чем только может порадовать человека самая простая, скромная, неприхотливая жизнь.

Твардовскому жалко навсегда упустить хоть одну из многочисленных станций, в которой таится свой особый незнакомый мир.



Но в одной из глав этой "дорожной тетради" дорога даже и не упоминается.

В ней нет ни вагонного быта, ни путевых наблюдений, ни первого знакомства с новыми краями, куда на полном ходу "врывается" дальневосточный экспресс.

Глава эта, первые строчки которой похожи на вступление к эпической поэме, стоит как-то особняком среди других глав и - по крайней мере, на первый взгляд - не имеет никакого отношения к "дневнику", как называет свою поэму автор.

Начинается она энергично, на полном подъеме и звучит классически строго:

...Когда кремлевскими стенами
Живой от жизни огражден,
Как грозный дух он был над нами, -
Иных не знали мы имен.

Гадали, как еще восславить
Его в столице и селе.
Тут ни убавить,
Ни прибавить, -
Так это было на земле...

Но уже в следующих строфах мы узнаем лирический голос Твардовского. Серьезно и сердечно обращается он к своему сверстнику, с которым вместе начинал жизнь:

Мой друг пастушеского детства
И трудных юношеских дней,
Нам никуда с тобой не деться
От зрелой памяти своей.

Да нам оно и не пристало
Надеждой тешиться: авось
Уйдет, умрет - как не бывало
Того, что жизнь прошло насквозь.

Нет, мы с тобой другой породы, -
Минувший день не стал чужим.
Мы знаем те и эти годы
И равно им принадлежим...

В сущности, и эта глава - страница дневника, к тому же одна из самых значительных. И если первая ее строфа полна энергии и звучит уверенно, как вывод, - это значит только, что ей предшествовала напряженная внутренняя работа, которую мы чувствуем и здесь, в обращении к другу.

Только напомнив себе самому и своему сверстнику, что им никуда не деться "от зрелой памяти своей", от "минувшего дня", за который они несут ответственность, автор считает себя вправе снова вернуться к теме первой строфы.

Так это было: четверть века
Призывом к бою и труду
Звучало имя человека
Со словом Родина в ряду.

Оно не знало меньшей меры,
Уже вступая в те права,
Что у людей глубокой веры
Имеет имя божества.

И было попросту привычно,
Что он сквозь трубочный дымок
Все в мире видел самолично
И всем заведовал, как бог...

В ту "четверть века", о которой идет здесь речь, целиком уложилась молодость поэта, его друга, да и всего их поколения, которое, как сказано в поэме, пронесло в сердце имя Сталина по пятилеткам, а потом и по фронтам войны.

Это были годы, когда:

          ...Страна, держава
В суровых буднях трудовых
Ту славу имени держала
На вышках строек мировых.

И русских воинов отвага
Ее от волжских берегов
Несла до черных стен рейхстага
На жарком темени стволов...

Все это помнит автор, и если он взялся за эту главу, то для того, чтобы со ступени нынешнего дня яснее увидеть и понять прошлое и свое место в нем.

А еще для того - "чтоб в даль глядеть наверняка".

К этой эпохе будут, конечно, неоднократно возвращаться историки, романисты, драматурги, поэты. Но было бы странно и даже как-то совестно, если бы литература последних лет обошла ее молчанием, не сказав своего поэтического слова, которое всегда так нужно народу.

Твардовский и здесь не оставил пустой страницы в своем дневнике. Он знает:

Кому другому, но поэту
Молчать невыгодно и тут,
Его к особому ответу
Назавтра вытребует суд.

Пусть в этой главе, занимающей всего два десятка страниц, нет строгой последовательности, пусть далеко не все в ней сказано. Но ведь то, что написал поэт, - не историческая картина, не исследование и не статья, а взволнованное свидетельство современника.

Он и сам говорит:

...Пускай не мне еще то слово,
Что емче всех, сказать дано...

А разве могла бы обойтись без этой главы лирическая поэма, под которой стоят две даты: 1950-1960!



И поэму и дорогу поэт затеял с одной и той же целью: охватить взглядом сегодняшний день страны.

Твардовский всегда был поэтом современности. Он писал о событиях в те дни, когда они совершались, не пользуясь преимуществами, какие бывают у людей, которые смотрят событиям вслед. Но зато у него есть свое преимущество - возможность передать современникам и сохранить для будущего весь жар и энергию своего времени.

Но, говоря о настоящем, он помнит и прошлое. А все, что он говорит о прошлом, неразрывно связано с настоящим.

Торжество победы не заглушает у него памяти о погибших:

О том ли речь, страна родная,
Каких и скольких сыновей
Недосчиталась ты, рыдая,
Под гром победных батарей...

Всем, кого недосчиталась родина, он посвятил после войны такие проникновенные стихи, как "Я убит подо Ржевом" и "В тот день, когда окончилась война". Это - настоящий реквием, простой, величавый и скорбный.

Без связи с погибшими, без памяти о них мы как бы не признаем ценности и своей жизни.

Что ж, мы трава? Что ж, и они трава?
Нет. Не избыть нам связи обоюдной.
Не мертвых власть, а власть того родства,
Что даже смерти стало неподсудно.12

Таков Твардовский. Он верен делу настоящего, верен и памяти прошлого.

А эта верность неотделима у него от чувства личной ответственности.

Я жил, я был - за все на свете
Я отвечаю головой.

Будут неправы те, кто увидит в этих словах свойственное поэтам преувеличение или то неглубокое, почти механическое покаяние, которое было так обычно в минувшие годы.

Поэту, утверждавшему, что на свете "не прожить без правды сущей", нелегко было написать такие строки.

О том не пели наши оды,
Что в час лихой, закон презрев,
Он мог на целые народы
Обрушить свой верховный гнев...

Не так-то просто было автору "Василия Теркина", "Дома у дороги", стихотворения "Я убит подо Ржевом" причислить себя к семье "певцов почетной темы".

Но кто из нас годится в судьи -
Решать, кто прав, кто виноват?
О людях речь идет, а люди
Богов не сами ли творят?

Не мы ль, певцы почетной темы,
Мир извещавшие спроста,
Что и о нем самом поэмы
Нам лично он вложил в уста.

Не те ли все, что в чинном зале,
И рта открыть ему не дав,
Уже, вставая, восклицали:
- Ура! Он снова будет прав...

Что ж, если опыт вышел боком,
Кому пенять, что он таков?
Великий Ленин не был богом
И не учил творить богов.

Каждой строчкой своей поэт как бы заявляет о том, что и он несет долю ответственности за прошлое.

Мы помним, сколько добрых, полных сыновней любви стихов посвятил он своей Смоленщине, своему родному краю.

И вот, говоря о последних годах эпохи, отмеченной именем Сталина, он снова вспоминает

            ...наш смоленский,
Забытый им и богом, женский
Послевоенный вдовий край.

Обращаясь все к тому же земляку и другу, он делится с ним своими горькими мыслями:

И я за дальней звонкой далью,
Наедине с самим собой,
Я всюду видел тетку Дарью
На нашей родине с тобой.

С ее терпеньем безнадежным,
С ее избою без сеней,
И трудоднем пустопорожним,
И трудоночью - не полней...

И все же - признается поэт -

Сама с собой - и то не смела
Душа ступить за некий круг.

То был рубеж запретной зоны,
Куда для смертных ход закрыт,
Где стража зоркости бессонной
У проходных вросла в гранит...

Почему же "душа не смела"? Ведь мы знаем, что человек, который это пишет, провел все годы войны на фронте, да и в литературе никогда не отличался робостью.

Вспомним "Василия Теркина" или хотя бы строчки из "Книги про бойца", которые были написаны в трудную пору войны:

Города сдают солдаты,
Генералы их берут.

"Ступить за некий круг" мешало душе многое, но, вероятно, больше всего то чувство, которое не дает человеку выйти из строя - особенно на фронте, а ведь вся эта эпоха была, в сущности, военной.

Никто не требовал от поэта этих признаний. Он мог бы легко перейти из прошлого в настоящее и без того экзамена, который сам себе учинил. Но он не может и не хочет забыть и малой доли пережитого.

Да, все, что с нами было, -
Было!
А то, что есть, -
То с нами здесь!

Не зачеркнуть в своем сознании прошлое имел в виду поэт, а подвести под ним черту, чтобы снова обратиться к настоящему.

О том новом, что он успел увидеть в нашем настоящем, поэт говорит четко и уверенно:

...Мы стали полностью в ответе
За все на свете -
До конца.

И не сробели на дороге,
Минуя трудный поворот,
Что нынче люди, а не боги
Смотреть назначены вперед.

Подтверждение этому он находит и в крупных, и в самых, казалось бы, незначительных приметах времени, открывающихся ему в пути.

И вместе с новыми дорожными наблюдениями и раздумьями большое и свежее лирическое дыхание вливается в спокойные и сосредоточенные строки:

...Не останавливалось время,
Лишь становилося иным.

Земля живая зеленела,
Все в рост гнала, чему расти.
Творил свое большое дело
Народ на избранном пути,

Страну от края и до края,
Судьбу свою, судьбу детей
Не божеству уже вверяя,
А только собственной своей
Хозяйской мудрости.
                           Должно быть,
В дела по-новому вступил
Его, народа, зрелый опыт
И вместе юношеский пыл...

А если кто какой деталью
Смущен, так правде не во вред.
Давайте спросим тетку Дарью -
Всего ценней ее ответ...

Для Твардовского народ - не отвлеченное и не безличное понятие. И в этом сказывается тоже не отвлеченная и не безличная, а подлинная любовь поэта к народу. Времена меняются, и каждый раз в его поэмах народ предстает в новом образе. То это Никита Моргунок, то Василий Теркин, то тетка Дарья, которая вынесла на своих плечах тяготы военных и послевоенных лет.

Мнение тетки Дарьи о том, как идут у нас дела, конечно, чрезвычайно важно. Ведь ее делами занята сейчас вся страна - и на самом высоком уровне, и на уровне любого колхозного собрания.

Но кое-какие приметы нового обнаружил в своих скитаниях по стране и сам поэт.

                      ...на Днепре ли,
На Ангаре ль - в любых местах -
Я отмечал: народ добрее,
С самим собою мягче стал...

Я рад бывал, как доброй вести,
Как знаку жданных перемен,
И шутке нынешней и песне,
Что дням минувшим не в пример.

Ах, песня в поле, - в самом деле
Ее не слышал я давно.
Уже казалось мне, что пели
Ее лишь где-нибудь в кино, -

Как вдруг он с дальнего покоса
Возник в тиши вечеровой,
Воскресшей песни отголосок,
На нашей родине с тобой.

"На нашей родине с тобой..." Точно такими же словами кончалась строфа, где шла речь о тетке Дарье "с ее терпеньем безнадежным, с ее избою без сеней".

Но как по-новому зазвучала та же строчка, когда, не меняя размера и ритма, она влилась в другую строфу о песне с дальнего покоса:

И на дороге, в темном поле,
Внезапно зá душу схватив,
Мне грудь стеснил до сладкой боли
Тот грустный будто бы мотив...

Я эти малые приметы
Сравнил бы смело с целиной
И ярким росчерком ракеты,
Что побывала за Луной...

За годом - год, за вехой - веха.
За полосою - полоса.
Нелегок путь.
                          Но ветер века -
Он в наши дует паруса...

Вступает правды власть святая
В свои могучие права.
Живет на свете, облетая
Материки и острова.

Широко охватила нашу жизнь поэма, уместившаяся всего на двухстах двадцати двух небольших страничках книги.

Но наиболее емкой оказалась в ней глава "Так это было".

Сохраняя живость и теплоту дневника, она вышла далеко за пределы личного опыта автора.

Глава эта дает образ эпохи, сложной и противоречивой.

И в прежних поэмах Твардовского - в "Стране Муравии" и "Василии Теркине" - была картина времени. Но там время служило фоном, а действующими лицами были простые, безвестные, рядовые люди.

Здесь же эпоха выступила на первый план, и центральной фигурой оказался ее виднейший представитель.

Это была нелегкая задача для лирического поэта.

В том, как она решена, мы видим новые возможности, открывающиеся перед зрелым талантом Твардовского. Тот драматизм, которым были проникнуты его послевоенные лирические стихи и "Дом у дороги", проявился здесь в полную силу.

И в то же время Твардовский нисколько не утратил своей лиричности, которая остается основой его дарования.

Каждая его новая поэма не похожа на предыдущую. Сравните все четыре написанные им поэмы - "Страну Муравию", "Василия Теркина", "Дом у дороги", "За далью - даль".

С тем бóльшим интересом (но без излишнего нетерпения, ибо последнюю поэму он писал десять лет) будем мы ждать новой поэмы - "новой дали", обещанной нам.



Есть ли у Твардовского недостатки?

На этот вопрос можно не без основания ответить словами Чернышевского из письма к Некрасову:

"Есть ли у Вас слабые стихотворения? Ну, разумеется, есть. Почему и не указать их, если бы пришлось говорить о Вас печатно? Но собственно для Вас это не может иметь интереса, потому что они у Вас не более как случайности - иногда напишется лучше, иногда хуже..."

Чернышевскому так и не пришлось или, вернее, не понадобилось указать в печати, какие именно некрасовские стихотворения он считал "случайностями". Ему было дорого самое основное и существенное в поэзии Некрасова. Оттого-то он и говорит с ним в своем письме так мягко и бережно, стараясь поддержать, подбодрить поэта, знавшего горькие минуты сомнений.

У нас еще в недавние времена многие критики и рецензенты занимались главным образом поисками ошибок и недостатков, а если и хвалили кого-нибудь, то очень осмотрительно и чаще всего хором, когда уже не было никакого риска. Вряд ли могла ободрить писателя и вдохновить его на новые труды такая осторожная, запоздалая, приуроченная к случаю похвала, отпускаемая к тому же в точных аптекарских дозах.

Не пора ли нам научиться у великих критиков прошлого - у Белинского, у Чернышевского - умению радоваться удаче художника, пока еще он жив и полон сил, радоваться по-настоящему, не занимаясь вычитанием общей суммы недостатков из суммы достоинств или наоборот.

А Твардовский за четверть века поэтического труда дал нам так много поводов для радости.

Перед нами - поэт, который смолоду избежал литературного мелководья, где любят резвиться и плескаться те, кто даже и не помышляет о дальнем плавании.

В одном из стихотворений он говорит:

Не много надобно труда,
Уменья и отваги,
Чтоб строчки в рифму хоть куда
Составить на бумаге...

Покамест молод, малый спрос:
Играй. Но бог избави,
Чтоб до седых дожить волос,
Служа пустой забаве13.

Жизнь хорошо подготовила Твардовского к серьезному писательскому делу.

Природу он узнал и полюбил еще со времен своего "пастушеского детства". Недаром мы находим у него такие своеобразные определения времен года:

Еще не та была пора,
Что входит прямо в зиму,
Еще с картошки кожура
Счищалась об корзину.

Но становилась холодна
Земля нагрева летнего,

И нá ночь мокрая копна
Впускала неприветливо...14

Не всякому из нас случалось искать приюта на ночь в мокрой копне...

Или вот как, например, изображает поэт самые поздние дни осени:

...Но уже темнеют реки,
Тянет кверху дым костра,
Отошли грибы, орехи.
Смотришь, утром со двора
Скот не вышел. В поле пусто.
Белый утренник зернист.
И свежо, морозно, вкусно
Заскрипел капустный лист...15

Опытным, понимающим глазом смотрит Твардовский и на "оббитый ветром перестой" таежного леса, где поезд мчится по бесконечной просеке, и на совсем иную, гораздо более приветливую природу, открывающуюся ему за Хабаровском:

...Краснолесье -
Не то леса, не то сады.
Поля, просторы - хоть залейся,
Покосы буйны - до беды...16

Любовь к земле у Твардовского старше его самого: она досталась ему в наследство.

С землей связаны самые первые, самые глубокие впечатления его детства. Земля для поэта - живая.

И день по-летнему горяч.
Конь звякает уздой.
Вдали взлетает грузный грач
Над первой бороздой.

Пласты ложатся поперек
Затравеневших меж,
Земля крошится, как пирог, -
Хоть подбирай и ешь...

Земля!
От влаги снеговой
Она еще свежа,
Она бродúт сама собой
И дышит, как дежа...

Земля!
Все краше и видней
Она вокруг лежит.
И лучше счастья нет - на ней
До самой смерти жить...17

С детства зародилась у поэта и другая любовь - к слову, к песне и сказке.

Он пишет:

Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
Всего с лихвой дано мне было
В дорогу - света и тепла.

И сказок в трепетную память,
И песен матери родной,
И старых праздников с попами,
И новых с музыкой иной...18

Поэту, рожденному в деревне, чистое, звучное, образное слово тоже досталось по наследству. Недаром Лев Толстой в свое время утверждал, что учиться хорошему русскому языку надо у крестьян и даже у крестьянских ребят.

Но, усвоив с детских лет живую, прихотливую, играющую всеми оттенками чувств народную речь, Твардовский никогда не увлекался словесными узорами, не щеголял попусту красным словцом.

В трудовом быту слово приходит к человеку вместе с делом - с работой.

Может быть, именно поэтому мы и находим у Твардовского глагол "работать" в самых разных сочетаниях:

...Врываясь в даль, работал поезд...

("За далью - даль")

Тяжела, мокра шинель -
Дождь работал добрый...

("Василий Теркин")

Он!
     И меня узнал он, с ходу
Ко мне работает плечом...

("За далью - даль")

Вероятно, поэт и сам не замечает своего пристрастия к этому глаголу, который появляется у него каждый раз в ином значении.

В напряженной, бодрой и ладной работе, которую Твардовский наблюдал на перекрытии сибирской реки, он видел проявление той же удали и силы, какою народные былины наделили когда-то Ваську Буслаева и Микулу Селяниновича.

Разумеется, у нашего поэта нет и намека на стиль старинных былин. Он пишет современным, лишенным какой бы то ни было стилизации языком. Работу на Ангаре он изображает со строгой деловой точностью. А получается и дельно и поэтично.

...И, точно танки РГК,
Двадцатитонные "минчане",
Качнув бортами, как плечами,
С исходной, с грузом - на врага...19

Кажется, будто речь идет здесь не о машинах, а о людях - о дюжих парнях, изготовившихся для кулачного боя. Недаром автор называет огромные самосвалы Минского завода - точно они люди - "минчанами".

В свое время замечательный лирический поэт Сергей Есенин писал с нежностью и нескрываемой грустью о красногривом, тонконогом жеребенке, которого обгоняет поезд:

Милый, милый, смешной дуралей,
Ну, куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?20

У Александра Твардовского, тоже родившегося в деревне, нет в душе ни горечи, ни предубеждения против самосвалов, самолетов, поездов, тракторов, против уральского кузнечного молота, который заглушил своим грохотом "сиротский звон" всех деревенских наковален.

Твардовский не боится техники, но и не обожествляет ее. Она естественно входит в его стихи, не загромождая их собой и почти не требуя особого места.

Его пример показывает нам, что существованию подлинной поэзии нисколько не угрожает самое мощное развитие техники. Ведь вот умеет же наш современный поэт, живущий в атомном веке, писать о полевых просторах и лесной тишине ничуть не менее свежо и непосредственно, чем писали в ту пору, когда до человеческого слуха еще не долетал рокот мотора.

У кого из прежних крестьянских - да и не только крестьянских - поэтов вы найдете строчки о покосе более проникновенные, чем те, которые написал наш современник Твардовский:

В тот самый час воскресным днем,
По праздничному делу,
В саду косил ты под окном
Траву с росою белой.

Трава была травы добрей -
Горошек, клевер дикий,
Густой метелкою пырей
И листья земляники.

И ты косил ее, сопя,
Кряхтя, вздыхая сладко.
И сам подслушивал себя,
Когда звенел лопаткой:

Коси, коса, пока роса.
Роса долой - и мы домой.

Таков завет и звук таков.
И по косе вдоль жала,
Смывая мелочь лепестков,
Роса ручьем бежала.

Покос высокий, как постель,
Ложился, взбитый пышно.
И непросохший сонный шмель
В покосе пел чуть слышно.

И с мягким махом тяжело
Косье в руках скрипело.
И солнце жгло, и дело шло,
И все, казалось, пело:

Коси, коса, пока роса.
Роса долой - и мы домой...21

Со времен Кольцова и Никитина всех поэтов, вышедших из крестьянства или писавших преимущественно о деревне и о мужиках, причисляли к особой категории.

Даже Сергей Есенин, с юношеских лет покинувший деревню, неукоснительно сохранял некоторые традиционные особенности деревенского стиля и в своем внешнем обличии (несмотря на цилиндр и лайковые перчатки), и в манере письма.

Эх вы, сани! Что за сани!
Звоны мерзлые осин.
У меня отец - крестьянин,
Ну а я - крестьянский сын...22

Твардовский тоже крестьянский сын, никогда не порывавший кровной связи с деревней. Но его никак не зачислишь в категорию крестьянских поэтов. Он никогда ни в малейшей степени не гримировался, не причесывался под стиль этой категории, в сущности уже отжившей свой век. Это большой советский, русский поэт, - пишет ли он о деревне или о городе.

Вспомните, что говорит он о "порыве души артельной", которым был охвачен "сборный, но отборный" народ, работавший на Ангаре.

В этом порыве

...все слилось - ни дать ни взять:
И удаль русская мирская,
И с ней повадка заводская,
И строя воинского стать...23

Такое слияние или, во всяком случае, сближение характерных черт крестьянина, заводского рабочего, солдата (а сплошь и рядом все это сочетается в одном лице) - знаменательная черта эпохи.

Этот новый сплав превосходно определяют серьезные и вдумчивые строчки Твардовского. Сам он - человек, пришедший к большой культуре не с пустыми руками, а с богатым запасом житейского практического опыта и с тем наследием исконной народной культуры, которая проявлялась у крестьянства и в быту, и в разного рода художествах, и в словесном и песенном творчестве.

Поэт помнит с детства

Не тот порядок и уют,
Что, никому не веря,
Воды напиться подают,
Держась за клямку двери,

А тот порядок и уют,
Что всякому с любовью
Как будто чарку подают
На доброе здоровье24.

Это - то главное и лучшее, что вынес Твардовский из своего деревенского прошлого. Да еще память о мальчишеских годах, где для него было вдоволь

И летних гроз, грибов и ягод,
Росистых троп в траве глухой,
Пастушьих радостей и тягот,
И слез над книгой дорогой...25

Но, должно быть, самый глубокий след оставила в его памяти кузница "в тени обкуренных берез", знакомая ему чуть ли не с первых лет жизни.

И отсвет жара горнового
Под закопченным потолком,
И свежесть пола земляного,
И запах дыма с деготьком -
Привычны мне с тех пор, пожалуй,
Как там, взойдя к отцу в обед,
Мать на руках меня держала,
Когда ей было двадцать лет...

И этот голос наковальни,
Да скрип мехов, да шум огня
С далекой той поры начальной
В ушах не молкнет у меня.
Не молкнет память жизни бедной,
Обидной, горькой и глухой,
Пускай исчезнувшей бесследно,
С отцом ушедшей на покой...

Когда читаешь Твардовского, кажется, будто сам народ говорит о себе, говорит богато, красочно, щедро, подчас мешая слезы со смехом.

Да, в сущности, народ никогда - ни в нужде, ни в беде - не впадал в безнадежность, в уныние, не терял своего драгоценного дара - веселой и задорной шутки.

Не случайно один из первых поэтов, вышедших из бедного, простого люда, шотландец Бернс, писал в ответ на унылые рассуждения о том, какой безысходно-тяжкий удел достался жителям лачуг:

А поглядишь - в конце концов
Немало статных молодцов
И прехорошеньких подружек
Выходит из таких лачужек...26

Народ всегда верил в свои жизненные силы.

Ведь рядом с песнями, полными печали и раздумья, он создал столько веселых плясовых, шуточных песен, такую россыпь бойких, звонких, пересмешливых частушек.

Наша литературная крестьянская поэзия была куда однообразнее и беднее.

Понадобились революция и всеобщая грамотность, чтобы ручьи народного творчества влились в большую поэзию страны.

Образцы этой поэзии, достигшей высокой ступени развития, но сохраняющей всю свежесть народных песенных ключей, мы находим в поэмах Твардовского.



Никогда еще лирика, которая требует от поэта глубокой сосредоточенности, не жила в такой бурной, непрерывно меняющейся обстановке, как в наши дни. И все же она существует. Война, блокада, небывалые опустошения - ничто не могло ее заглушить. Как трава, пробивалась она на истоптанных, разрытых танками дорогах и на пожарищах.

О войне Твардовский написал много стихов и две поэмы - "Василий Теркин" и "Дом у дороги". Поэмы эти так несхожи между собой. Вторая - лиричнее, грустнее, тише. В обеих жизнь идет рядом со смертью. Но первую пронизывает веселая, несокрушимая удаль Василия Теркина. Во второй участвует множество людей - солдат, беженцев из краев, занятых неприятелем, а сквозь всю поэму проходит как бы прерывистой линией судьба одной семьи, которую война разделила и несет по разным дорогам.

Однако самое существенное различие этих поэм заключается в том, что в первой из них действие происходит главным образом на фронте, а во второй - преимущественно в тылу.

Томила б только ты бойца,
Война, тоской знакомой,
Да не пылила б у крыльца
Его родного дома.

Давила б грузным колесом
Тех, что твои по списку,
Да не губила б детский дом
Пальбой артиллерийской.

В тылу война подбирается к самому сокровенному в жизни людей.

Началу войны в поэме - как это было и в жизни - предшествует на редкость ясный, тихий день. Муж - глава семьи - косит у себя в саду под окном своего дома траву. А жена ждет его к обеду.

Помытый пол блестит в дому
Опрятностью такою,
Что просто радость по нему
Ступить босой ногою.

И хорошо за стол свой сесть
В кругу родном и тесном
И, отдыхая, хлеб свой есть,
И день хвалить чудесный.

Коси, коса, пока роса,
Роса долой - и мы домой...

И эту-то радость, покой, любовь, этот сияющий чистотой - точно стеклянный - дом сейчас, через несколько минут, вдребезги разобьет война.

И вот уже отец семьи, не докосив луга, "в поход запоясáлся", а бабы, оставшиеся в селе без мужей и сыновей, берутся за лопаты - перекапывают дорогу, по которой может, должен прийти враг.

И сколько рук - не перечтешь! -
Вдоль той канавы длинной
Живьем приваливали рожь
Сырой, тяжелой глиной.

"Живьем хлебá, живьем траву", - словно с тяжестью на сердце говорит автор. Ведь для него все это и в самом деле живое.

С той же болью рассказывает он о том, как гонит война "зеленой улицей села" стариков, старух, детей со всего края.

Смешалось все, одной беды -
Войны знамéнье было...
Уже до пóлудня воды
В колодцах не хватило.

И ведра глухо грунт скребли,
Гремя о стенки сруба,
Полупустые кверху шли,
И к капле, прыгнувшей в пыли,
Тянулись жадно губы...

Нет, ты смотреть не выходи
Ребят на водопое.

Скорей своих прижми к груди,
Пока они с тобою...

Читая эти строки, в которых так правдиво и четко отразилось лето сорок первого года, невольно вспоминаешь старинные предания о народных бедствиях, слышишь тревожный гул набата.

Но даже и в этой трагической поэме Твардовского речь идет не о смерти. Самыми жаркими, какие только можно найти, словами говорит она о жизни, о семье, о любви.

Героиня поэмы Анна Сивцова, одна из множества советских женщин - солдатских жен, любит, тоскует, ждет, надеется с такой силой и страстью, на которые способна только богатая и цельная женская душа.

Любила - взгляд не оброни
Никто, - одна любила.
Любила так, что от родни,
От матери отбила.

Пускай не девичья пора,
Но от любви на диво
В речах остра,
В делах быстра,
Как змейка, все ходила.

В дому - какое ни житье -
Детишки, печь, корыто -
Еще не видел он ее
Нечесаной, немытой.

И весь она держала дом
В опрятности тревожной,
Считая, может, что на том
Любовь вовек надежней.

И та любовь была сильна
Такою доброй силой,
Что разлучить одна война
Могла.
             И разлучила.

В этом отрывке каждое слово живет и трепещет. Даже "опрятность" здесь тревожная.

Тяжело ложатся только последние слова: "И разлучила".

А самая разлука происходит в поэме донельзя просто:

В тот первый день из горьких дней,
Как собрался в дорогу,
Велел отец беречь детей,
Смотреть за домом строго.

Велел детей и дом беречь, -
Жена за все в ответе, -
Но не сказал, топить ли печь
Сегодня на рассвете.

Так, на полном ходу, обрывается мирная жизнь семьи. Никакие долгие и слезные проводы не показались бы нам такими горькими и значительными, как это суровое крестьянское расставание.

Должно быть, автор потому и не дал особых примет своим героям, чьи судьбы проходят через всю поэму, что их устами говорит сама жизнь, попранная войной и борющаяся со смертью.

И, пожалуй, нигде этот голос жизни не звучит так внятно, как в разговоре, который мысленно ведет мать со своим ребенком, родившимся в немецком плену, за колючей проволокой, в сыром бараке, куда сквозь щели со свистом врывается ветер.

Целуя зябкий кулачок,
На сына мать глядела:

А я при чем, - скажи, сынок, -
А мне какое дело?

Скажи: какое дело мне,
Что ты в беде, родная.
Ни о беде, ни о войне,
Ни о родимой стороне,
Ни о немецкой чужине
Я, мама, знать не знаю.

Зачем мне знать, что белый свет
Для жизни годен мало?
Ни до чего мне дела нет,
Я жить хочу сначала.

Я жить хочу, и пить, и есть,
Хочу тепла и света,
И дела нету мне, что здесь
У вас зима, не лето...

Я мал, я слаб, я свежесть дня
Твоею кожей чую.
Дай ветру дунуть на меня -
И руки развяжу я.

Но ты не дашь ему подуть,
Не дашь, моя родная,
Пока твоя вздыхает грудь,
Пока сама живая...

Я сплю крючком, - ни встать ни сесть
Еще не в силах пленник,
И не лежал раскрытый весь
Я на твоих, коленях...

"Дом у дороги" - самая лиричная не только из поэм Твардовского, а из всех, какие только можно вообразить.

В сущности, это песня, говорящая о чувствах, а действия в ней не так уж много. Но автор умеет создавать всего несколькими словами и сцену действия, и образы своих героев, хотя внешнего облика на этот раз он не придал никому из них. Да это и не требовалось. Автору нужны были самые типичные из русских людей и чувства, общие всему советскому народу.

Такие образы могли бы легко превратиться в некие символы, если бы Твардовский не наделил их со всей щедростью своего таланта подлинными жизненными чертами.

Вот возвращается на родину от стен Берлина знакомый нам солдат.

Ни своего дома, ни двора он не нашел. Не нашел и семьи.

И там, где канули в огне
Венцы, столбы, стропила, -
Темна, жирна по целине,
Как конопля, крапива...

Глухой, нерадостный покой
Хозяина встречает.
Калеки-яблони с тоской
Гольем ветвей качают...

Присел на камушек солдат
У бывшего порога.
Больную с палочкою в ряд
Свою устроил ногу.

А через денек-другой

Перекурил, шинель долой,
Разметил план лопатой.
Коль ждать жену с детьми домой,
Так надо строить хату.

А где боец за столько лет
Себе жилья не строил!
Не только там, где лесу нет,
А нет земли порою...

Твардовский не рассказывает нам, как вернулась домой солдатская семья, - это предугадывается само собой.

Его песня-поэма кончается в ту пору года, когда началась война, - в сенокос.

К покосу был окончен дом,
Как раз к поре горячей.
А сам солдат ютился в нем
Со дня, как строить начал.

На свежеструганом полу,
Что облекал прохладой,
Он отдыхал в своем углу
С великою отрадой.

Да что! У смерти на краю,
На каждом новоселье
И то любитель был свою
Обжить, устроить келью.

Не знаешь, год иль день там быть,
А все же и в землянке
Охота гвоздь на место вбить,
Зажечь фитиль в жестянке,

Водой, дровами запастись,
Соломой побогаче.
А там - приказ. И в ночь снялись,
И с тем жильем навек простись! -
А жить нельзя иначе...

Трудно найти другое поэтическое произведение, где говорилось бы так отчетливо о самом основном в жизни: о доме, о жилом уюте, возможном даже на кратковременном привале, о семье, надолго разлученной, но спаянной любовью, которая не угасает ни на фронтовых дорогах, ни в землянке "у смерти на краю", ни на чужбине, в сыром бараке, где мать греет новорожденного своим дыханием и молча поет ему колыбельную песню.

Такая поэма могла возникнуть только в годы великих потрясений, обнаруживших жизнь до самого ее основания.

А ту беспримерную стойкость, которая выдержала тягчайшие испытания военных лет, вернее всего можно было обнаружить в неприхотливой семье простых, закаленных трудом людей, издавна знакомых Твардовскому.

Поэма "Дом у дороги" полна любви к жизни и веры в человека.

И сила ее - в той предельной, естественной, как дыхание, простоте, с какой только и можно говорить в суровую пору о несокрушимой радости жизни, о любви.

1961



Примечания

Ради жизни на земле. - Впервые в журнале "Знамя", 1961, № 5, май, и № 6, июнь. Одновременно в книге: Маршак С.Я., Ради жизни на земле, "Советский писатель", М. 1961.

1. Из стихотворения А.С. Пушкина "Обвал" (1829).  ↑ 

2. Из поэмы А.С. Пушкина "Медный всадник".  ↑ 

3. Описание танца Истоминой А.С. Пушкин дает в романе "Евгений Онегин".  ↑ 

4. Здесь и далее цитируется поэма В.В. Маяковского "Во весь голос".  ↑ 

5. Из стихотворения 1828 г. "Город пышный, город бедный...".  ↑ 

6. Здесь и далее цитируется цикл Н.А. Некрасова "О погоде" ("До сумерек").  ↑ 

7. Из поэмы А.С. Пушкина "Медный всадник".  ↑ 

8. См. поэму А.Т. Твардовского "За далью - даль".  ↑ 

9. Из стихотворения А.С. Пушкина "Бесы" (1830).  ↑ 

10. С.Я. Маршак цитирует стихотворение А.А. Блока "Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?.." (1910).  ↑ 

11. Из стихотворения А.А. Блока "Новая Америка" (1913).  ↑ 

12. А.Т. Твардовский, "В тот день, когда окончилась война" (1948).  ↑ 

13. Из стихотворения А.Т. Твардовского "Не много надобно труда..." (1955).  ↑ 

14. Из поэмы А.Т. Твардовского "Дом у дороги".  ↑ 

15. Из стихотворения А.Т. Твардовского "День пригреет - возле дома..." (1939).  ↑ 

16. Из поэмы А.Т. Твардовского "За далью - даль".  ↑ 

17. Из поэмы А.Т. Твардовского "Страна Муравия".  ↑ 

18. См. поэму "За далью - даль".  ↑ 

19. Оттуда же.  ↑ 

20. См. "Сорокоуст" (1920) С.А. Есенина.  ↑ 

21. Из поэмы "Дом у дороги".  ↑ 

22. Из стихотворения С.А. Есенина "Мелколесье. Степь и дали..." (1925).  ↑ 

23. Из поэмы А.Т. Твардовского "За далью - даль".  ↑ 

24. Из поэмы А.Т. Твардовского "Дом у дороги".  ↑ 

25. Здесь и далее: А.Т. Твардовский, "За далью - даль".  ↑ 

26. Из поэмы Р. Бернса "Две собаки" в переводе С. Маршака.  ↑ 


<<

Содержание

>>

При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/

Яндекс.Метрика