Главная > О Маршаке

"Я думал, чувствовал, я жил". - М.:
Советский писатель, 1988. С. 487-523.

Борис Галанов

Внутри радуги

В большом доме на улице Чкалова жил Самуил Яковлевич Маршак. Сейчас к фасаду дома прикреплена мемориальная доска с барельефом Маршака. На других досках выбиты силуэты летчика Чкалова, художника Юона, композитора Прокофьева, скрипача Ойстраха. Когда я впервые пришел сюда, вскоре после войны, многих знаменитых соседей Маршака можно было встретить возле дома, у лифта, на лестничной площадке, обменяться с ними вежливыми поклонами. Самого Маршака я запомнил бодрым, деятельным, торопящимся с новыми стихами в "Правду", в Детгиз - с корректурами, в Союз писателей - на заседание комиссии по детской литературе, которую он возглавлял. Потом запомнил подточенным тяжкой болезнью, слабым и немощным. Таким немощным, что он с трудом брел из спальни в кабинет, пошатываясь и держась за стенку или тяжело опираясь на палку. Я помнил его большим и грузным, чем-то похожим (как верно заметил однажды автор "Республики Шкид" литературный крестник Маршака Алексей Иванович Пантелеев) на дедушку Крылова, и помнил сильно исхудавшим, осунувшимся, в неизменном домашнем полотняном костюме, который висел на нем теперь совершенно свободно, словно безразмерная больничная пижама.

Иногда Маршак жаловался:

- Сегодня я совсем плохой, сонный.

Но, усевшись за письменный стол и заговорив о стихах или привычно потянувшись за папкой с рукописями, он неизменно оживлялся.

Увы, порой случалось так, что на просторном этом столе, заваленном ворохом гранок, книгами с дарственными посвящениями, письмами читателей, нужной папки как раз и не оказывалось. Некоторое время Маршак близоруко шарил на столе.

- Розалия Ивановна!.. - Торопливо раз, другой, третий он нажимал кнопку звонка. - Розалия Ивановна!.. - Самый долгий и сердитый звонок. - Опять куда-то засунула мою папку.

Появлялась невозмутимая Розалия Ивановна. И заветная папка, слава богу, обнаруживалась под другими папками на диване, за спиной у Самуила Яковлевича. Затягиваясь папиросой, Маршак недовольно ворчал:

- После моей смерти напишите про меня, как про Шекспира, что Маршака не было. Ведь Розалия теряет все мои рукописи.

Он отхлебывал кофе и раздраженно отодвигал чашку:

- Розалия всегда сделает какую-нибудь гадость.

Розалия Ивановна брала чашку и, оскорбленно поджав губы, уносила ее на кухню. Маршак (вдогонку):

- Куда вы унесли чашку с кофе?

Розалия Ивановна:

- Но там уже ничего не было, и он холодный.

- Нет, было.

- Я вам покажу.

Маршак:

- Всегда ей надо доказать свою правоту... - Мне с досадой: - Единственная должность, которую Розалия может исполнять, - императрицы. Никому не надо подчиняться. Вы не знаете, нет ли свободной должности императрицы?

На стол возвращается злополучная чашка. Действительно, кофе остался на самом донышке.

- Ну так надо было долить, а не уносить, - говорит Маршак примирительно.

И этот инцидент, кажется, исчерпан. Самуилу Яковлевичу не терпится читать.

Еще одна глубокая затяжка папиросой.

- Я, знаете, паровоз, который еще не перевели на электрическую тягу. Без дыма не могу.

Он открывает новую пачку.

- Ну вот, теперь можно спокойно приступить к чтению.

Из всех писателей, которых я когда-либо знал, Маршак был самый доступный. Такую готовность общаться с людьми не часто можно встретить. Каждый новый незнакомый человек внушал ему интерес.

Иной гость Маршака мог, пожалуй, и удивиться. Ведь не кто иной, как Самуил Яковлевич, внушал в 1935 году писателю Степану Злобину, пораженному огромной работоспособностью старого, по тогдашним его, Злобина, представлениям, человека:

- Мне сорок восемь лет. Мне дурака валять некогда.

Что ж, наверное, с тех пор Маршак сильно переменился, если так нерасчетливо расходует время на своих гостей. Но это было необходимой частицей в режиме его дня.

Вспоминаю первую встречу с Маршаком в 1939 году. Я только что окончил институт и работаю в "Правде" литературным сотрудником. Приходят прозаики и поэты. Именитые, не задерживаясь, отправляются прямо в кабинет редактора отдела. Не столь именитые несут рукописи его заместителю. И те и другие минуют мой стол. Пришел Самуил Яковлевич и первым делом подсел ко мне. Дружески стал расспрашивать, кто я такой, откуда взялся.

Потом я не раз имел возможность оценить пристальный интерес Маршака к людям и настоящее колдовское умение почти мгновенно расположить к себе. Придет поэт-дебютант, срывающимся от страха голосом читает стихи. Придет по вызову незнакомый врач, держится со своим пациентом сухо, официально. Но Маршаку порой достаточно было всего несколько минут, чтобы рассеять смущение и натянутость. У молоденькой медсестры Вали, которая впервые пришла к Маршаку и робко раскладывала на краешке стола шприцы для укола, он успел выведать, что скоро ей сдавать экзамен по латыни. Из бездонной кладовой своей памяти Самуил Яковлевич извлекает на свет божий латинские стихи, наизусть читает Горация, потом без запинки повторяет латинские склонения и спряжения:

- Видите, как хорошо получается. А ведь я это лет шестьдесят назад учил.

С застенчивым молодым человеком из журнала "Библиотекарь", явившимся за корректурой статьи, Самуил Яковлевич беседует, как делать такой журнал. И хотя сегодня у Самуила Яковлевича много неотложных дел и сверхсрочная верстка сборника, он, не перебивая, выслушивает затянувшуюся речь гостя, который, позабыв застенчивость, обрел дар красноречия.

(Замечу в скобках, что после визита очередного посетителя Маршак не то шутливо, не то серьезно, с обидой, не то с гордостью говорил: "Ко мне приходят робея, как школьники, а уходят, как равные. Ох, наверное, я мало похож на знаменитого писателя".)

Сам он любил повторять, что без общения с другими душами собственная наша душа мелеет. Для него общение с людьми было творческой необходимостью, настоятельной потребностью, такою же, как сочинять книги, думать, читать, переводить.

На склоне лет, когда Маршак стал реже выходить из дома, меньше всего он напоминал отшельника, запертого в четырех стенах. Круг людей, с которыми он повседневно был связан, не только не сузился, а даже расширился. Английский друг Маршака, депутат парламента Эмрис Хьюз, погостив несколько дней в Москве у Самуила Яковлевича, недоуменно разводил руками:

- За день к Маршаку приходит больше народа, чем на заседания английского парламента.

Часто он звонил мне поздним вечером: "Здрасьте, голубчик. Здрасьте, милый. Чем заняты? Что делаете?" Я стыдился признаться, что уже сплю, и в ответ мычал что-то неопределенное. "Ну вот и отлично, - перебивал Маршак, убежденный в том, что застал меня за столом, - ночью хорошо работается... Я, знаете, только что в "Литературной газете" прочитал статью (стихи, рассказ)... - и он называл имя молодого критика (поэта, прозаика). - Кто это? Алло! Вы с ним знакомы? Алло! Серьезный молодой человек, говорите? Я так и подумал... Алло-алло! Передайте ему, пожалуйста, чтобы он постарался со мной повидаться. Пусть только не откладывает надолго. А то у меня, знаете ли, времени мало остается".

Вот так всегда! Если что-то его обрадовало или же сильно раздосадовало, ему надо было, не медля ни минуты, с кем-то поделиться радостью или негодованием. Вычитав однажды в комментариях к пушкинскому "Борису Годунову", что слова "нюхать кобылу" означали "есть конину", он в час ночи набрал номер злополучного составителя пояснений; на вопрос домашних, кто звонит, раздельно произнес: "Мар-шак", - и, подняв человека с постели, гневно внушал, что "нюхать кобылу" означало "подвергаться пыткам". А потом, смягчившись, пригласил перепуганного, смущенного, ошарашенного комментатора назавтра к себе в гости потолковать о Пушкине.

Зато от людей, которые сами настойчиво добивались с ним свидания, - а сколько среди них было цепких графоманов, пустопорожних болтунов! - Самуил Яковлевич оборонялся неловко и неумело, с трудом выпроваживая за дверь какого-нибудь очередного Хлестакова, который сперва врал, потом требовал. "Ведь вы знаете, что я не умею защищать свое время", - посетовал он однажды в письме Чуковскому. В другой раз, на исходе трудно проведенного дня, до отказа заполненного телефонными звонками ("Пока не требует поэта к священной жертве... телефон"), беседами и встречами с редакторами, издателями, начинающими поэтами, с детьми, которые были самыми почетными гостями в доме Самуила Яковлевича и знали, что хозяин никогда не откажется от встречи с ними, Маршак сказал, устало улыбаясь:

- Знаете, по-моему, у нас образовалось общество по истреблению Маршака и я его председатель.

Тут в кабинет вошла Розалия Ивановна с известием, что Маршака просит к телефону... Докучливого этого болтуна хорошо знали в доме Самуила Яковлевича.

- К черту! К черту! - яростно воскликнул Маршак. Сверкнув глазами, он схватил трубку и вдруг неожиданно для нас и для самого себя пригласил нахала в гости.

По окончании визита он с досадой пожаловался:

- Я сейчас как будто целый час трясся в экипаже по булыжникам. - И, помолчав, добавил: - Скверно, что наш слух не защищен и уши не имеют ресниц.

Впрочем, когда друзья и близкие Маршака пытались защитить его время, он первый энергично противился этому, хотя то и дело попадал впросак.

В Доме творчества в Ялте, где Маршак обычно отдыхал и лечился, к нему пожаловал с толстой папкой переводчик стихов Киплинга. Гость был навеселе. И когда Елена Яковлевна, сестра Маршака, принялась тихонько отчитывать его в углу, находчиво ответил:

- А это я для храбрости выпил. Чтобы прийти к Маршаку с переводами, нужна, знаете ли, храбрость.

Польщенный таким ответом, Маршак уселся с гостем на балконе и долго томился, слушая его косноязычную болтовню.

В другой раз приехала немолодая дама в сильно открытом платье.

Не помню цель ее визита. Скорее всего, просто приехала взглянуть на Маршака. Потом Самуил Яковлевич долго повторял с комическим удивлением:

- Зачем такой бюст? Ведь им можно соблазнить только грудных младенцев.

В конце концов к дверям комнаты Маршака врач прикрепил записку с извещением, что Самуил Яковлевич нуждается в покое и навещать его разрешается только между шестнадцатью и семнадцатью часами. Сам Маршак плохо соблюдал это предписание. О посетителях и говорить нечего. Записка врача вообще куда-то таинственно исчезла. Доктор повесил новую. Но, очевидно, те, кто считал Маршака "всеобщим достоянием", сняли ее тоже. И такое самоуправство ни Маршака, ни тем более его гостей нисколько не огорчило.

Впрочем, при всей душевной мягкости и деликатности в спорах о достоинствах литературных произведений Маршак неизменно проявлял твердость и непреклонность, называя дурные стихи дурными поступками. Молодому поэту, который прочитал нечто игривое и жеманное, Маршак объявил без всякого снисхождения:

- Когда женщина сзади закрывает мужчине глаза, она должна быть абсолютно уверена, что ему это будет приятно. А вы вот нежитесь в стихах и кокетничаете, но удовольствия никому не доставляете.

Тогда же в Ялте к нему зачастил один поэт-любитель. Дом творчества стоял высоко на горе. И, как нарочно, в очень знойный день поэт вскарабкался к Маршаку с тяжелой поклажей - большим неуклюжим магнитофоном. Он сказал, что стесняется сам читать свои стихи, поэтому записал на магнитофон и что сейчас Самуил Яковлевич сможет их услышать в записи. Маршак слушал около часа. Поэт краснел, бледнел и вытирал платком лысину.

Вечером Маршак каялся:

- Прервать чтение, знаете ли, духу не хватило. Человек тащился с магнитофоном, устал. - Он вздохнул. - И все-таки пришлось сказать автору, что стихи его плохи, невозможно плохи.

О поэте, чьи стихи Маршаку отрекомендовали как темпераментные:

- Ну, знаете ли, у всех этих стихов темперамент лягушки.

С досадой о книге, которую Маршак корил за бледный, бесцветный язык, за неумение автора передать разнообразие красок природы, богатство оттенков живой жизни:

- Было бы небо только голубым, краски можно было бы купить в любой лавке.

Заспорив с одним литературоведом, взявшимся доказать, что в хрестоматийных стихах поэта-классика, всем нам знакомых с детства, он насчитал по меньшей мере четыре неточных эпитета, Маршак, раздраженно морщась, возразил:

- Недостатки больших писателей важнее и поучительней достоинств писателей маленьких.

При мне он сердито критиковал басни некоего поэта, и когда кто-то за него заступился, пожалев, что Маршаку зря, мол, показали басни, надо бы совсем другое - например, лирику или переводы, - Самуил Яковлевич комически развел руками:

- Тогда позвольте процитировать Диккенса: "Поросенка подали на стол совсем не теми частями".

Но я не знаю случая, когда бы Маршак злорадствовал по поводу чужой неудачи или неуспеха. Прочитав роман очень уважаемого им писателя, сказал огорченно:

- Жаль, не в фокусе.

А полистав критическую статью с пересказом чужих нелицеприятных суждений об этом романе, добавил:

- Все-таки критик не должен уподобляться околоточному, который радуется каждому штрафу.

Он мог брезгливо отбросить книгу, которую неумелый или недобросовестный автор все-таки просунул в печать:

- Говорящий рот! Слова без эмоций, речь без интонаций. Никаких красок и оттенков, никаких грудных звуков. Ничего! Бр-р! Холод. А ведь подумать только, что это будут читать ребенку.

Зато я хорошо помню, как искренне радовался Маршак каждой хорошей книжке, как был доволен, если замечал, что его советы попадают не на бесплодную почву, что собеседнику они пойдут впрок.

"Беседы тихая звезда", о которой с благодарностью писал Расул Гамзатов в стихах, посвященных Маршаку, светила многим в квартире на улице Чкалова, и часто разговор с хозяином затягивался далеко за полночь. Но вряд ли кто-нибудь из гостей Маршака на это сетовал. Из собственного опыта знаю, что в обществе Самуила Яковлевича, как в сказке, время переставало существовать.

По заведенному в доме Маршака правилу, хозяин на прощание сам подавал посетителю пальто. И пока юный поэт-дебютант пытался отнять пальто и, сгорая от стыда, неловко совал правую руку в левый рукав ("Борьба человека с пальто", - называл эту сцену в передней Валентин Берестов), Маршак ласково говорил:

- Мы с вами провели настоящий поэтический вечер. Не правда ли? Людям невозможно передать успех. От нас это не зависит. Но дать им что-то хорошее, то, что дается, а не продается, непременно нужно и можно...

Случалось, конечно, что семена падали и на бесплодную почву. Маршак это чувствовал и после ухода одного такого "неконтактного" посетителя с грустью признался:

- Кажется, сегодня я был похож на человека, который в трамвае расплачивается червонцами.


Я писал книжку о творчестве Маршака, готовил к печати сборник его статей и на правах биографа, составителя и редактора сборника проводил много времени в обществе Самуила Яковлевича, постепенно постигая его характер, вкусы, привычки.

Все написанное он любил выверять на слух - раз, другой, третий, десятый. Сначала читал сам, затем передавал листки гостю с просьбой перечитать еще раз. Но даже в самой отдаленной степени это не было похоже на тщеславие. Это была работа. Вновь и вновь Маршак проверял звучание каждой строки - внимательно, на свой слух и на чужой. Так часовщик, прикладывая ухо к циферблату, слушает ход механизма.

На моих глазах и при моем участии складывалась книга "Воспитание словом". Книга статей, а не стихов. Но и в статьях Маршак придирчиво определял весовые категории каждого слова, повторяя, что статья о поэзии сама должна стать поэтическим произведением.

Какая это была интересная, но, боже мой, какая мучительная работа!

Следуя методу Маршака, мы читали каждую статью вслух, хотя все они неоднократно издавались и переиздавались. В последний раз - не помню уже точно, какой раз был последним, - мы читали верстку второго издания книги "Воспитание словом" в ялтинском Доме творчества.

На безоблачном небе сияет щедрое крымское солнце. Трещат цикады. С шутками, смехом идут к морю купальщики, соорудив себе чалмы из мохнатых полотенец, и, завидев на балконе Маршака, приветливо машут ему.

Самуил Яковлевич говорит:

- Не думайте, что я деспотичен. Я слепну, глохну. Не знаю, смогу ли перечитать все это еще раз. А ведь нужно проверить... Не устарело ли что-нибудь в моих статьях? Живут ли они еще?

Мы читаем. Кругом мертвая тишина. Теперь все уже наверняка на пляже. Еще бы! Жарища. В тени градусов тридцать, не меньше. Дома, кроме нас, пожалуй, осталась только Елена Яковлевна, сестра Маршака, его самоотверженный и преданный друг. Украдкой поглядываю на часы. Читаем уже около двух часов. Самуил Яковлевич слушает, закрыв глаза. Голова склоняется все ниже. Кажется, задремал.

Может быть, на сегодня хватит. Но до окончания статьи добрый десяток страниц. А Самуил Яковлевич не любит остановок на полпути. Принимаюсь читать быстрее, "барабанить", как говорят в таких случаях.

И вдруг, не открывая глаз, Маршак сердито переспрашивает:

- Как? Как? Не понял: "притопывая" или "притоптывая"?

Я вздрагиваю от неожиданности:

- Притоптывая, Самуил Яковлевич.

Кивок головой:

- Не бубните, милый, как пономарь. Читайте строго и внимательно. Ведь это очень ответственный текст.

Нет, с ним грешно было хитрить, лукавить даже в малом, так торжественно, так истово он относился к своему святому ремеслу.

Помню, однажды он исправлял какую-то строку, царапнувшую слух в статье о Житкове. Диктовал ее заново. И вдруг долгий приступ кашля буквально потряс его, один из тех ужасных приступов, когда он задыхался, стонал и судорожно хватался за грудь. Но даже в такой момент он продолжал обдумывать злополучную фразу. Сквозь приступы кашля Маршак говорил:

- Попробуем как-то арифметичнее... "Та же идея пронизывает..." Вязко... Скучно... Надо дать ритм фразе...

На балкон спешила с таблеткой эфедрина перепуганная Елена Яковлевна. Маршак медленно приходил в себя. Он тяжело дышал, в глазах стояли слезы.

- Сейчас я немножечко умер... Ох, надо бы лечь семидесятилетнему человеку...

И после паузы:

- "Та же идея пронизывает..." Ну-ка, вооружитесь, голубчик, хорошим перышком, и давайте вместе поищем что-нибудь более энергичное...

Когда на будущий год я снова приехал в Ялту, Маршака уже не было в живых. Ранним утром я шел на пляж. Но меня не покидало ощущение, что стоит только поднять голову, и я непременно увижу его там: на балконе, в соломенном кресле, за круглым легким столиком, на фоне ослепительной белой стены: сегодня день выдался хороший. Маршак "в настроении", - шутит, каламбурит, вспоминает разные смешные истории. Тощий, безвкусный, зато обильно витаминизированный вегетарианский завтрак съедает без обычных капризов. Накануне издательство "Искусство" прислало сборник пьес Маршака "Сказки для чтения и представления". На титульном листе Самуил Яковлевич записывает шутливый мадригал и книжку с этим маленьким экспромтом дарит моей жене Ирине:

Недаром рифмуются
    "Ира"
и "Лира".
Но лиры в руках моих нет.
Поэтому Ире,
Прекраснейшей в мире,
Дарит свою прозу поэт.

Десятый час. Пора приниматься за дело. И тут благодушное настроение сразу же улетучивается. Начинается "домашняя каторга". Склонившись над гранками статьи, Маршак сердито отчеркивает карандашом стихотворную цитату:

- Безобразие! Такая стройная, такая великолепная красивая строфа. А как набрано? Посмотрите...

Тут же на полях он пишет:

"Набирать криво стихи! Возмутительно! Выпрямите эти безобразно пляшущие строки".

Он действительно мог не на шутку взволноваться при виде строчек любимых стихов, набранных кое-как, небрежно, вкривь и вкось, так что строфы выпирали из стихотворения как беременные.

- Самуил Яковлевич, но ведь это только верстка.

Он хмурится:

- Я сам всегда тщательно и досконально все делаю. Хочется, чтобы порядок был заведен и в книгопечатании.

Он тянется за пером и бумагой. Сейчас напишет негодующее письмо, потребует сменить типографию, прислать новую верстку. С трудом его отговариваю:

- Будьте олимпийцем, Самуил Яковлевич.

- Ну, для этого надо жить на Олимпе.

- А Гёте?

- Прикидывался.

Случались и другие конфликты с издателями. Чуть не каждую рукопись, возвратившуюся к нему, Маршак принимался переделывать, и порой так энергично, что появлялся совершенно новый вариант. А сроки давным-давно были пропущены. И в издательствах не могли больше ждать. Одно драматическое объяснение происходило при мне. Звонил редактор Гослитиздата, "нажимал", торопил. Самуил Яковлевич отвечал слабым, задыхающимся голосом:

- Речь идет о моем здоровье, Мстислав Борисович. Извелся окончательно. На старости лет погибаю. Две верстки, две статьи. А я привык работать добросовестно. Если бы я знал, что рукопись можно сдать в четверг, я бы лучше спал. От вашего решения зависит, усну ли я сегодня. Защитите, если не мои интересы, то мое душевное спокойствие хотя бы.

После такого монолога сдавался, конечно, редактор. Но отсрочка не приносила облегчения. Наутро после разговора с редактором, показывая мне заново переписанные страницы, Маршак сказал:

- Вчера я лег спать одетый, чтобы встать в шесть утра.

Даже в Крыму не часто выдавались минуты полного душевного покоя. Пожалуй, только ночью на балконе его досуг "был просторен и тих". По вечерам, возвращаясь из театра или кино, я почти наверняка знал, что он сидит на балконе, вон там, где виднеется красная точка папиросы. Сидит один-одинешенек, кашляет, курит, думает, глядя на огни Ялты. Близкие огни он почему-то не жаловал. Фонарь перед домом - дурак служебный. А вот о дальних - зовущих, таинственно мерцающих - всегда отзывался с нежностью:

У ближних фонарей такой бездумный взгляд.
А дальние нам больше говорят
Своим сияньем, пристальным и грустным,
Чем люди словом, письменным и устным.

- Добрый вечер, дорогой Самуил Яковлевич!

Окликаю, заранее зная, что он скажет:

- Добрый вечер, милый. Заходите ко мне, если только у вас не назначено более интересное свидание с какой-нибудь очаровательной блондинкой.

Ему интересно, что нового на эспланаде, - так по старинке он называет ялтинскую набережную. Я рассказываю, что пришел большой океанский лайнер с иностранными туристами, что в городском театре, где в 1900 году труппа МХАТа играла для Чехова "Чайку", сегодня с успехом выступают "Чайки" - женский вокально-музыкальный ансамбль.

Откуда-то из-за кипарисов на балкон доносится музыка. В соседнем санатории, несмотря на поздний час, в разгаре вечер танцев. Слышен, усиленный микрофоном, голос распорядителя: "А теперь танцуем быстрый фокс... Ну, смелее, смелее! Куда все наши мужчины подевались?"

Самуил Яковлевич лукаво улыбается:

- А что, если сейчас туда отправиться. Только ведь вам с Еленой Яковлевной, пожалуй, придется поддерживать меня с двух сторон под руки. Будет похоже на выход архиерея. А?

Он умел ценить минуты душевного покоя, свободные от каторжного труда над рукописями, верстками, гранками и сверками новых книг, и все же с готовностью пренебрегал краткими минутами отдыха, если к нему в комнату стучал запоздалый собеседник. А если к тому же собеседник попадался интересный, Маршак обычно засиживался с ним допоздна, до тех пор, пока в дверях не вырастала монументальная фигура непреклонной санитарки Поли, ночной дежурной по этажу. Спорить с Полей было бесполезно. Власть и закон были на ее стороне. Самуил Яковлевич нехотя прощался с гостем:

- Ну вот, нас уже и разгоняют, как матрос Железняк Учредительное собрание.


Я наивно полагал, что рекорд чтения и перечитывания статей Самуила Яковлевича мы поставили в Крыму, когда готовили к печати сборник "Воспитание словом". Но это было чистым заблуждением. В 1960 году он написал большую статью "Ради жизни на земле", посвященную поэзии Александра Твардовского, своеобразное исследование поэта о поэте. Статья выходила отдельной книжкой, включалась в сборники Маршака, но первоначально появилась в двух номерах журнала "Знамя", где в то время я работал.

К публикации этой статьи Маршак относился трепетно. Поэзию Твардовского он ценил чрезвычайно высоко и в своей статье высказал дорогие для себя мысли о поэтическом творчестве, которые накапливал давно, исподволь. Я уже твердо усвоил, что Маршак не любил расставаться с рукописью, прежде чем в ней не будет взвешена каждая фраза, с гранками и верстками - прежде чем текст окончательно не будет выверен на слух. А тут еще, как на грех, обнаружилось, что в каком-то издании "Песни Чипполино" вместо слова "луковый" напечатали "луковой". Надо было знать Маршака. Он пришел в ярость. Если бы только это было в его силах, не сомневаюсь, Самуил Яковлевич без сожаления уничтожил бы весь тираж. Не помню, тогда или по другому случаю он даже сочинил экспромт:

Его профессией была литература,
А погубила корректура.

Короче говоря, корректуру особенно дорогой ему статьи о Твардовском он решил держать сам.

- Приезжайте, - сказал он мне по телефону, - прочитаем корректуру еще раз вместе, строго и внимательно. Вам как редактору статьи в "Знамени" это будет полезно.

"Еще раз! - думаю я про себя. - Читали и перечитывали. Два, если не три раза, в рукописи. Потом в машинописном варианте. Еще раз в гранках. Дней десять назад в верстке. Теперь - сверка. Ну нет, строгий и очень пунктуальный Василий Васильевич Катинов, секретарь редакции, просто сживет меня со света. Ведь он категорически запретил показывать сверку Маршаку. "Все равно править поздно. Сроки прошли. Хотите, чтобы нас оштрафовала типография? А в конце квартала издательство оставило без премии?"

Но Маршак есть Маршак, и спорить с ним бесполезно.

На все мои уговоры, просьбы и даже слезные мольбы он отвечал сердито:

- Что вы со мной как с алкоголиком обращаетесь.

Делать нечего. Потихоньку от Катинова везу сверку в санаторий "Барвиха", где сейчас находится Маршак. Посмотреть корректуру. Выверить статью музыкально. И не знаю, что еще...

У Самуила Яковлевича врач, и я довольно долго мыкаюсь в гостиной, пока закончится медицинский осмотр. По углам в кадках пылятся пальмы. За стеклами аквариумов плавают золотые рыбки. Гостиная превращена в зимний сад. В прошлый мой приезд мы уже сидели под этими чахлыми пальмами. Среди тепличных комнатных растений Маршаку не по себе. Но делать нечего. Опять врачи запретили прогулки. И я почему-то подумал, что грустные строчки о приближающейся старости и убывающих силах:

Цветная осень, вечер года, -
Мне улыбается светло,
Но между мною и природой
Возникло тонкое стекло, -

наверное, были навеяны Маршаку видом этого неживого, искусственного сада в гостиной и живого, кивающего за стеклами окон, куда доктора ему не разрешают выходить.

Наконец меня зовут к Самуилу Яковлевичу. Сегодня он очень плох. Только что продиктовал своему литературному секретарю Володе Глоцеру поздравление с днем рождения собрату по цеху поэзии, с трудом расписался и попросил добавить: "Постель".

Он сидит, со всех сторон обложенный подушками, меня приветствует едва слышным голосом, жестом предлагает придвинуть к нему стул поближе и берет в дрожащие руки второй экземпляр сверки. Пока я читаю вслух, он попутно следит глазами за текстом.

На пятой или шестой минуте из груды подушек доносится голос Маршака:

- "Автор не смягчил, не сгладил той ожесточенной, не на жизнь, а на смерть борьбы, которая..." Слабо, слабо. Слова из сукна, а мысль очень важная. Надо бы ее выделить...

- Курсивом, - подбрасываю я легкомысленно, - давайте выделим курсивом.

- Что? - встрепенувшись, восклицает Маршак, как-то сразу переходя от пианиссимо к форте. Голос его окреп, глаза гневно сверкают. - Дадим курсивом? Закурсивим, да? Никогда не произносите при мне эти слова-червяки, - говорит он брезгливо. - Выделим курсивом. Будем курсивить, - продолжает Маршак, все больше и больше распаляясь. - Ах, эта фраза, кажется, уже закурсивлена... Сразу все - и закурсивлена, и закавычена...

Потом примирительно:

- Сделаем тут по-другому. Ну, например, - прикидывает он, - это... или, может быть, это?.. Плохо, плохо. Не годится ни то, ни другое... Всегда так, когда не можешь найти единственный верный эпитет, находятся сразу три неверных. А вот теперь, кажется... Только не торопитесь соглашаться. Я еще не чувствую фразу всю, целиком...

И неожиданно ворчливо:

- Не обижайтесь, милый, но знаете ли, я давно заметил: у вас есть забота о какой-то части фразы, а дальше вы ленитесь и лепите из ничего... И не читайте цитаты с пулеметной быстротой. Хорошо процитировать - тоже искусство. Цитаты - это окна, через которые читатель заглядывает в стихи.

Проработав таким образом около трех часов, я чувствую себя усталым, разбитым. А Маршак! По-моему, он даже приободрился и нетерпеливо мною командует. Верстка испещрена поправками буквально на каждой странице. То-то "обрадуются" в редакции!

В пригородном поезде перелистываю полосы. Завизировал ли он хоть свой экземпляр? Прощаясь, я как-то недоглядел. В верхнем левом углу дрожащим, неверным почерком написано: "Больной, измученный Б.Е. Галановым, Маршак".


В поисках какой-то необходимой, но куда-то запропастившейся книги Самуил Яковлевич наткнулся на томик стихов Велимира Хлебникова в Малой серии "Библиотеки поэта". По-видимому, он давно не перечитывал Хлебникова и теперь, с явным удовольствием листая его, вспоминает разные занятные случаи:

- Вы знаете, что Репин хотел написать портрет Хлебникова? Не знаете. Так вот, Хлебников наотрез отказался. "Мой портрет писал Бурлюк, - сказал он гордо. - Только там я похож на треугольник", - Маршак смеется: - Впрочем, Хлебникову это, кажется, даже нравилось. - Тут Самуил Яковлевич добирается до "Слова об Эль" и декламирует это длинное стихотворение наизусть.

Некоторые строфы в чтении Самуила Яковлевича отличаются от напечатанных в Малой серии. Но это не ошибка памяти. В библиотеке Маршака есть Хлебников в редком издании, и "Слово об Эль" он помнит в раннем варианте, который ценит выше других.

Разносторонность поэтических интересов Маршака и феноменальная его память на чужие стихи всегда меня поражали. Казалось, не было такого стихотворения, которого он не знал бы, не вспомнил. Навестившей его дочери Бальмонта Нине Константиновне Бальмонт-Бруни Маршак читал в моем присутствии посвященные ей лет пятьдесят назад стихи из книги Бальмонта "Фейные сказки":

Солнечной Нинике с светлыми глазками
Этот букетик из тонких былинок...

Ну, а чем привлекал Маршака Хлебников?

В 1961 году по нездоровью Маршак не смог приехать в Дом писателей на вечер памяти Хлебникова и обратился к его участникам с письмом. В нем между прочим говорилось:

"Вы знаете, конечно, что я люблю в стихах предельную ясность.

Но это ничуть не мешает мне ценить Хлебникова, поэта большой силы, глубоко чувствующего слово, владеющего необыкновенной меткостью и точностью изображения".

Вот и сегодня, отложив в сторону книжку, Маршак долго сидит молча, как бы прислушиваясь к музыке стиха, пока она еще не отзвучала в ушах. Затем, как бы продолжая прерванную беседу, говорит:

- Так вот, видите ли, мой милый, эти стихи я бы назвал мыслями о словах. Да-да! О словах, которые рождаются из поэтического видения мира. В слове заключен опыт целой человеческой жизни. Но разве звуки, складывающиеся в слова, в определенные музыкальные и поэтические образы, сами не окрашены эмоционально? Какое множество чувств и ощущений они выразили! В мягком, ласковом, нежном звуке "Эль" Хлебников обнаружил колоссальное богатство. Внимательно вслушайтесь, вдумайтесь:

Когда мы легки, мы летим,
Когда с людьми мы, люди, легки, -
Любим. Любимые - любимы,
Эль - это легкие Лели, -

и вместе с Хлебниковым вы ощутите мощь силового прибора, скрытого за "Эль". У Маяковского были свои фавориты. Помните строчку: "Есть еще хорошие буквы Р, Ш, Щ". Он искал другие сочетания слов. У него звуки перекликались в другой слуховой тональности, была своя внутренняя закономерность, продиктованная жаждой действия, энергией действия...

И, как всегда, начав разговор о поэзии, Маршак переходит к стихам для детей, к тому возрасту, который еще не умеет читать стихи по смыслу и вообще не научился читать глазами. Пока ребенок - слушатель, поэзия воспитывает его не только смыслом, но и музыкальной инструментовкой, завораживает волшебным ритмом повторяющихся слов и звуков. Музыкальные строки стихов, их звуковая окраска прививают ребенку первые эстетические чувства, первые понятия об окружающем мире.

- Когда я писал поэтический календарь "Круглый год", - добавляет Маршак, - то зрительные образы хотел соединить со слуховыми, разным листкам календаря придать разную звуковую окраску. Ну, например, месяц март для меня всегда ассоциировался с гомоном галок и ворон, поэтому слова подбирались такие, в которых слышалось твердое р-раскатистое "р":

Рыхлый снег темнеет в марте.
Тают льдинки на окне.
Зайчик бегает по парте
И по карте
На стене.

Тут Маршак вспоминает о непрочитанной верстке, о затерявшейся книге, о непроверенной цитате.

- Розалия Ивановна! - восклицает он грозно. - Опять, чертовка старая, куда-то задевала все материалы...

Но вот наконец нужная книга появляется на письменном столе. Итак, за дело!

- Кстати, - говорит Маршак, улыбаясь, - из трех букв, которые Маяковский считал хорошими, две есть в моей фамилии.


Самуил Яковлевич собирает двухтомник избранного. В нем будет большой раздел сатирических стихов и эпиграмм, боевые плакаты военной поры. А эти стихотворные надписи на посылках в действующую армию? Их непременно надо включить. Как важно было солдату, вместе с пачками табака, с пищевыми концентратами, завернутыми в грубую серую оберточную бумагу, получить в придачу и веселые прибаутки. Маршак писал их, не снижая ни требовательности, ни поэтического мастерства.

Вообще у Самуила Яковлевича была собственная теория насчет того, что считать главным в работе поэта и что второстепенным, что преходящим, а что долговечным. Он часто говорил и в одной статье даже написал, что злободневность не снижает качества сатиры и не лишает ее монументальности и долговечности. Через день или через месяц наши злободневные строки несомненно устареют, умрут, а вот через три года или через тридцать лет некоторые из них, может быть, и оживут; чем лучше выполняет сегодня сатира свою задачу, тем она долговечнее.

Маршак снимает с полки сборник греческих сатир и эпиграмм, накануне ему подаренный.

- Вот раскрыл наудачу книгу и наткнулся на двустишие поэта Луккиллия. Подумать только, происшествие, о котором идет речь, случилось две тысячи лет назад. А эпиграмма по-прежнему нас смешит, до сих пор подкупает точным ощущением места и времени. - И с видом человека, торжествующего победу, Маршак читает:

Раз довелось увидеть Антиоху тюфяк Лисимаха, -
И не видал тюфячка после-то Лисимах.

В конце долгого и утомительного трудового дня, который весь прошел в "упряжке", Маршак предлагает:

- Ну, а теперь давайте бредить, как Льюис Кэрролл...

Это значит, что сейчас мы отправимся вместе с Маршаком в страну чудес, где будут происходить всевозможные веселые небывальщины, будем выдумывать слова, играть в слова.

Того Маршака, который всерьез доказывал Евгению Шварцу, что если только хорошенько пожелать, то можно оторваться от земли и полететь, я уже не застал. Но и при мне Маршак не раз повторял, что пишущий для детей непременно должен уметь ходить по облакам. Постный и скучный ум - плохой помощник детского писателя. Детским книжкам непременно нужна смелость фантазии, выдумка, веселая причуда, игра. Ведь научиться грамоте ребенку не легко, и мы обязаны хорошенько его вознаградить за нелегкий труд. Первая прочитанная в детстве книжка могла показаться большой и толстой, а это была всего-навсего одна страничка. Пусть же ребенок не пожалеет, что одолел ее.

Маршак отодвинул от себя тарелку с давно остывшей едой и продолжал:

- В книгах для взрослых титулом "герой романа" незаслуженно часто награждается ведущий персонаж. Незаслуженно, потому что очень скоро выясняется - никакой это не герой, просто незначительная, пустая личность. В книжках для детей и должности такой нет - "ведущий персонаж". Герой так уж герой, во всем значении слова. И обязательно близкий, понятный тому возрасту, которому книжка адресуется. Для пятиклассников нельзя писать, как для третьеклассников, для третьеклассников - как для октябрят. Иначе наш герой утратит всю свою привлекательность. Книжка проскользнет, провалится между возрастами. Нужно не только сохранять на всю жизнь память детства, как Толстой сохранял память о Зеленой палочке, нужно почаще превращаться в мальчишек и девчонок, для которых мы сочиняем стихи и рассказы, делить с талантливым этим возрастом его радости, любить одни и те же вещи, иметь ребяческий слух, ребяческий вкус, слушать стук копыт игрушечного деревянного коня по мостовой... Да мало ли что еще!

Самуил Яковлевич сделал паузу, спросил серьезно:

- Сколько мне лет, по-вашему? Четыре года? Может быть, пять? А Чуковскому? Что-нибудь около этого. Четыре-пять-шесть лет - такой возраст, когда от природы ждут чудес, хотят совершать чудеса, верят, что чудеса совершатся.

Сам он, по-моему, с неистребимой верой пятилетнего человека ждал чуда и до последнего часа жаждал чудес, надеясь, что кто-то когда-нибудь постучится в дверь и передаст хозяину сам не знаю что, знаю только, что-то сказочно-прекрасное; или позвонит по телефону, чтобы сказать заветное слово.

- Розалия Ивановна, кто это приходил? Кто там звонил по телефону? - спрашивал он нетерпеливо, когда врачи в очередной раз уложили его в постель и "отлучили" от посетителей и телефона.

"Кто стучится в дверь ко мне..."

А стучал слесарь, которого Розалия Ивановна вызвала починить кран в кухне. А звонил докучливый графоман и настойчиво спрашивал, когда можно занести рукопись поэмы.

Кругом сплошные подвохи!

- Однажды, - рассказывал Маршак, - мы гуляли с внуком Сашей в подмосковном дачном поселке Болшево и вдруг заблудились. "Давай спросим дорогу", - предложил я. "Не надо, дедушка, не спрашивай, пойдем прямо. Может быть, там море". Человек с детства готовится к громадным прыжкам, и книжка для детей должна готовить его к этому, вместе с ним мечтать, фантазировать, в Подмосковье отыскать берег моря, хотя ни на каких географических картах оно и не значится... Впрочем, - перебивает Маршак самого себя, - я враг пьяного вдохновения. Если есть в сказках реальность - интересна фантастика. Игра легка, когда основана на реальных наблюдениях.

Он придвинул к себе тарелку. Взял в руки нож.

- Вот - нож. Вот - вилка. Ножу десятки тысяч годков. А вилка - совсем еще юная дама. Ей нет и трехсот. Но лежат они рядом. Плоский обывательский ум не найдет в этом ничего удивительного. Не хватает фантазии. Но воображению писателя открывается широкий простор. Задумав стихотворение "Откуда стол пришел?", я воспользовался примером ножа и вилки. Теперь под нашим столом паркетный пол, а когда-то была земля. На нем грызла орехи белка, под ним спал барсук.

Он был в чешуйчатой коре,
А меж его корней
Барсук храпел в своей норе
До первых вешних дней.

- Совершить путешествие вокруг такого стола мне и самому было интересно. А в глазах ребенка обыкновенная вещь сразу приобретала необычность, становилась сказочно заманчивой, заветной, таинственной, загадочной...

- Когда-то в моде были рассудочные, перечислительные книги. Они уже давным-давно себя исчерпали, скомпрометировали. Почему же в "Илиаде", сложенной задолго до этих книг, мне интересно читать перечень кораблей, на которых ахейцы приплыли к берегам Трои, и узнавать, какими были тогда корабли? "Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, что над Элладою когда-то поднялся". В чем здесь секрет? В том, что художественное и познавательное сливаются воедино, но это и есть путь к синтезу науки и вымысла в детской книге...

- Я всегда очень остро чувствовал, что наша молодая советская литература для детей должна щедро возвратить юному читателю все то, что ему недодали в прошлом посредственные детские писатели.

В современной зарубежной поэзии для детей Маршак открыл советским читателям стихи Джанни Родари и очень был доволен, что "Литературная газета" щедро, на первой странице напечатала большую подборку его переводов из Родари. В стихах молодого итальянца Маршака подкупало многое. И прежде всего то, что поэт сумел придать необычность обычным вещам: любит труд и любит ловких, умелых мастеров, любит вкус, цвет, запах разных ремесел. Нравилось Маршаку то, что Родари набрел на счет, который дал ритм его стиху. Самому Маршаку всегда хотелось показать, какими яркими и увлекательными становятся стихи для маленьких, если, конечно, автор приходит в поэзию со своими убеждениями, своей биографией, не лепечет по-младенчески и каждую свою задачу решает, как поэтическую. И эти качества он тоже нашел в поэзии Родари.

Кажется, я первым привез Родари живой привет от Маршака. Это было в Риме, в квартире Родари, где на всех стенах висели рисунки детей. Маленькая дочка Родари, Паолетта, на вопрос, какой рисунок ей нравится больше других, весело ответила: "Тот, который лучше всех нарисован". В Москве, передавая в подарок Самуилу Яковлевичу новый, недавно вышедший сборник стихов Родари (это была девятая его книга, но Родари говорил, что пока еще не считает себя писателем) и, разумеется, похваставшись подаренной мне книгой с шутливой надписью автора, что он дарит мне ее за невозможность подарить кусочек Колизея, я подробно рассказал Самуилу Яковлевичу о встрече с Родари, припомнив и лукавый ответ Паолетты.

- А я вот, пожалуй, не мог бы ответить, как ваша новая знакомая девочка, - улыбнулся Маршак. - Конечно, у Родари мне нравится то стихотворение, которое лучше всех написано. Весь вопрос в том: какое именно? Хороших стихов у Родари много, и каждое в своем роде лучше других. - И с видом человека, заранее уверенного, что его ожидает нечто приятное, Маршак раскрыл привезенную книгу. - Знаете, Родари очень дорогое явление!


И все-таки болезнь брала свое. Маршаку все труднее становилось встречаться с людьми, читать, писать. Однажды я приехал к нему после долгого перерыва и поразился происшедшей в нем перемене: осунулся, похудел, черты лица заострились, и лежал он в спальне на широкой кровати, заваленной газетами и журналами, как-то странно, у самого края, прижавшись лбом к столику с телефоном.

Заплаканная Розалия Ивановна шепнула в передней, что Самуил Яковлевич почти не спит. Снотворные перестали помогать. Мне он пожаловался, что отравился антибиотиками. Зудит вся кожа, особенно лоб и голова.

- Но ведь голова должна работать, а не чесаться.

Все чаще и чаще врачи устанавливали в квартире Маршака круглосуточные дежурства медицинских сестер. По этому поводу он шутил:

- Раньше сестры были у меня на посту, а теперь уже на постое. - И, загибая пальцы правой руки, принимался их классифицировать: - Есть сестры-матери, есть сестры-тещи, а есть двоюродные и троюродные сестры. Знаете, в последнее время у меня дежурила четвероюродная сестра. Очень отдаленное родство.

Но даже обреченный болезнью на "лежачий режим", полуослепший, запертый болезнью в четырех стенах, он всегда что-нибудь мастерил. Бездеятельность его угнетала.

- Для меня остановка в работе опасна. Это как для летящего самолета или идущего полным ходом поезда.

В те часы, когда спадала температура, он раскрывал томик английских детских песенок - "перевертышей", "этих гениальных глупостей", как называл их Самуил Яковлевич, переводил "для разгона" короткие четверостишия и восьмистишия. "Камни пересохшего потока", - говорил он иногда грустно. Но это было не так. Над короткими стихами или длинными, переводными или оригинальными - он трудился с полной душевной отдачей и этому своему принципу не изменял никогда. Один из Кукрыниксов - Михаил Васильевич Куприянов - запомнил разговор Маршака с сотрудником московской газеты. Тот настойчиво просил Самуила Яковлевича написать в номер стихи.

- Пусть будут совсем маленькие, - убеждал он, искренне веря, что таким образом сильно облегчает Маршаку задачу. - Хотя бы двенадцать строчек, даже восемь, на худой конец.

- Голубчик, - отвечал Маршак страдальческим голосом, - написать восемь строчек... Да это все равно как если бы вы попросили меня сделать вам маленькие часики.

После тяжких приступов болезни Маршак обычно встречал меня словами:

- Сегодня на большее не хватило сил. Послушайте, милый, что я утром сделал.

Но часто хитрил, проверяя меня и себя, вперемежку с новыми стихами читал старые:

Воробьи по проводам
Скачут и хохочут,
Словно строчки телеграмм
Ножки им щекочут.

А иногда протягивал мне листок, на котором были записаны стихотворные строки. Как изменился четкий, будто врубленный в белый лист бумаги почерк поэта. Кривые, неровные, непослушные буквы разбегались в разные стороны.

- Что скажете, голубчик, не ослабела ли рука?

Нет, не ослабела. Стихи были добрые, веселые, лукавые. Настоящие маршаковские стихи.

Не знаю, попадались ли когда-нибудь Маршаку на глаза поэтические строки Гарсиа Лорки: "Ребенок - главное явление природы... Нет идеала, гармонии и тайны, сравнимых с ним".

Но думал он, безусловно, так же. И когда мастерил для детей, все чудесным образом превращая в волшебство, сказку, увлекательную игру, мог бы, наверное, как художник Анри Матисс, до глубокой старости продолжавший писать молодые, радостные картины, сказать: "Я обороняюсь", или даже еще решительнее: "Я наступаю", потому что в такие часы к Mapшаку действительно возвращались бодрость и энергия, появлялась уверенность. Казалось, даже восстанавливались физические силы. "Ведь в сказке, - любил повторять Маршак, - содержатся, как в молоке, все витамины, полезные для здоровья. - И, переводя на язык литературы, добавлял: - Фантазия, выдумка, ненавязчивая мораль, которая одновременно учит и забавляет, веселье, шутка и, конечно же, чувство родной речи". Одним словом, все то, что он сам высоко ценил в поэзии.

Кстати, Самуил Яковлевич был твердо убежден, что сказка стучится в драму, комедию, трагедию, сама просится художнику в руки, встречая читателя и зрителя там, где ее совсем не ожидали встретить. Король Лир и три его дочери - разве не сказочный сюжет? А отъезд Хлестакова из города N? Как сказочный добрый молодец, скачет он на самой лучшей тройке, и по всей дороге заливаются колокольчики. А уж литературе для детей и подавно не обойтись без сказки.


Незадолго до смерти, собрав остатки сил, он поехал на торжественный шекспировский вечер в Большой театр, поехал, страдая от удушья, чтобы прочесть два сонета Шекспира и своим слабым, глуховатым голосом все-таки наполнить партер, ложи, ярусы. С Шекспиром в руках я застал его в тот вечер, когда был у него в последний раз, еще не зная, не догадываясь, что больше никогда его не увижу.

- Вот читаю своими слепыми глазами исторические хроники, - сказал он, отодвигая в сторону академическое оксфордское издание, из которого высовывалось множество закладок. Он писал статью о Шекспире, деятельно готовился к поездке в Англию на торжества по случаю 400-летия со дня рождения великого драматурга. И с присущей ему в таких делах истовостью, не желая поддаваться ни возрасту, ни усталости, думал не о том, много или мало времени отмерила ему болезнь, а о том, какие еще возможности для действия, для творчества открывают каждый час, каждая минута, пока они у нас в руках:

Столетья разрушаются от бремени,
Плоды приносят год, и день, и час,
Пока в руках у нас частица времени,
Пускай оно работает на нас!

Пусть мерит нам стихи стопою четкою,
Работу, пляску, плаванье, полет
И - долгое оно или короткое -
Пусть вместе с нами что-то создает.

И пока у него еще оставалась в руках самая малая, все уменьшающаяся частица времени, сначала дни, потом часы, даже минуты, Маршак продолжал работать над комедией-сказкой "Умные вещи". Накануне смерти он звонил по телефону редактору журнала "Юность" Борису Полевому, где печаталась пьеса, и диктовал поправки.

Я держал в руках типографские листы "Юности" с этими поправками Маршака, вспоминая, как он работал над статьей о Твардовском для "Знамени" и как потом, когда "Советский писатель" издавал статью отдельной книжкой, звонил, телеграфировал, писал из Коктебеля, где тогда лечился, нетерпеливо требуя прислать ему верстки, гранки, корректуру. Издатели торопились подписать книжку в печать и только руками разводили. Зачем? Что за причуды? Ведь есть многократно вычитанный и выверенный Самуилом Яковлевичем журнальный текст? "А затем, - писал мне Маршак, поручая от его имени зайти в издательство и там энергично поговорить, - что, прочитав свою статью в журнале, всегда находишь недостатки, которые не были видны, когда текст был еще слишком привычным". Пока я ходил в издательство к заведующей отделом критики Елене Николаевне Конюховой, моей однокашнице по ИФЛИ, и от нее узнал, что верстка Маршаку послана, мне домой уже доставили срочную телеграмму из Коктебеля с поправками и дополнениями Маршака. Назавтра оказией пришло письмо: "Второпях я внес довольно опрометчивые изменения, а потом, одумавшись, послал Конюховой две телеграммы с просьбой восстановить первоначальный текст". Через некоторое время вдогонку еще письмо ("Кто стучится в дверь ко мне с толстой сумкой на ремне?"). И еще: восстановить, но не все, а только часть, и в конце перечня - что восстановить, а что исключить, приписка: "Не спал несколько ночей, поэтому и пишу вам беспорядочно". Но все это происходило несколько лет назад, еще оставались силы, еще не подвело зрение... А теперь, в больнице, ослепший, умирающий Маршак просил читать ему корректуру пьесы, вновь и вновь придирчиво выверяя "весовые категории" слов.


К этим записям добавлю еще несколько, относящихся к разным годам жизни Самуила Яковлевича.

Пожалуй, интереснее всего было наблюдать Маршака в обществе детей. На пляже в Ялте, куда Самуил Яковлевич, по совету врача, ежедневно приезжал в часы заката дышать морским воздухом, я услышал сказку, которую он рассказывал малышу лет семи, сооружавшему из гальки какую-то замысловатую башню. Это была совсем особенная сказка, потому что слушать ее просто так было совершенно невозможно. Как многие стихи Маршака для маленьких, это была сказка-игра, и юному слушателю в ней непременно надо было участвовать самому.

- Жил-был на свете один веселый человек по имени... - Самуил Яковлевич сделал паузу и неожиданно звонко хлопнул в ладоши. - У человека был друг, которого все соседи в шутку называли... - Тут Маршак зажимал нос платком. - Апчхи! У друга был сын. У сына, конечно, тоже было имя. Ты уже, наверное, и сам догадался, как его звали?.. - Малыш восторженно дергал себя за ухо. - Правильно. Именно так его звали "Ушко". Ну, а в каком городе все трое жили? Отвечай быстро... - Малыш закрывал ладонью левый глаз... - Вот и не угадал... Город назывался.. - Маршак стучал по камням палкой и вместе с малышом заливался веселым смехом.

Кстати, заговорив о дружбе поэта с детьми, как не вспомнить детских писем к Маршаку. Какие только письма не доставляла в квартиру на улицу Чкалова ежедневная почта. Здесь были просьбы начинающих авторов познакомиться с их произведениями, и рукописи иноязычных поэтов, мечтавших предстать перед русскими читателями в переводах Маршака, и доверчивое обращение за советом и помощью. Много было писем от литераторов - советских и зарубежных - с самыми лестными отзывами о книгах Маршака. Я почти не помню случая, чтобы Самуил Яковлевич когда-нибудь кичился такими письмами. Обычно они довольно быстро исчезали в архивах Розалии Ивановны. Но детскими письмами он бесконечно дорожил и неохотно с ними расставался.

Долго на его столе лежало письмо из Киева: юный читатель звал Маршака приехать к нему в гости, "только со своей раскладушкой", а то дома может не оказаться лишней постели. Потом появилось письмо с иероглифами на тонкой рисовой бумаге. Японская девочка Набуко Като, посмотрев у себя на родине пьесы-сказки Маршака, предлагала Самуилу Яковлевичу сочинить вместе с ней какую-нибудь сказку и обещала приехать в Москву. Юный корреспондент из Красноуральска с обидой просил объяснить ему, почему это так получается: учить он учит, а когда вызовут к доске, всегда знает ровно половину. Это письмо, написанное размашистым детским почерком, на листке, вырванном из тетради, тоже долго лежало у Маршака на самом видном месте, хотя ответ последовал быстро:

"Учи вдвое больше - будешь знать все".

Но особенно взволновало Маршака коллективное письмо, пришедшее под Новый год издалека от десяти-одиннадцатилетних школьников. Письмо начиналось так: "Посмотрите на карту СССР. Найдите реку Обь, в нее впадает Иртыш, в Иртыш - Тобол, в Тобол - Тавда. Тавда образуется из двух рек: Сосьвы и Лозьвы. Так вот, мы живем в 32 километрах от Сосьвы. Район у нас отдаленный, город далеко, железной дороги совсем нет, главное средство передвижения: летом - катера, зимой - автомашины и самолеты..." Это письмо Самуил Яковлевич любил читать гостям и некоторые строчки помнил наизусть. "Подумайте только, - говорил он, - как умно, толково и свободно рассказывают о себе эти ребята, с каким хорошим чувством слова, даже ритма фразы. Просто удивительно!" Письму сибирских школьников он посвятил маленькую статью в "Правде", закончив ее следующими словами: "Читаешь эти строки и думаешь с гордостью и радостью: вот какие растут у нас ребята в отдаленной глуши, которая перестала быть глушью".

Однажды, когда мы читали с Маршаком рукопись статьи "Поэзия науки", которая складывалась очень долго и очень трудно, Самуил Яковлевич сказал:

- В статьях всегда приходится заботиться о служебных постройках - связках, мостках, переходах. Подумайте только, как много времени и сил тратится на то, чтобы все имело не только служебное значение, но и поэтическое. Если механически нанизывают на одну ниточку, получается скучно, лекционно. Нас убивают рассудочные связки, вроде: "Можно привести еще и другие, не менее убедительные примеры..." Да, да, мой милый, и в связках тоже требуется вдохновение. Даже для перехода от абзаца к абзацу непременно нужен прилив крови. Поверьте, если бы я не писал длинных статей, а имел привычку подряд, без всякой последовательности записывать маленькие мысли, которые время от времени приходят в голову, было бы куда лучше.

Маршак действительно не имел привычки записывать свои мысли, но то, что он высказывал в устных беседах, я узнавал потом в его статьях и лирических эпиграммах.

В моем присутствии он спросил одного актера:

- У вас есть звание?

Актер ответил, немножко рисуясь:

- Единственное звание я получил в 1912 году, когда родился, звание человека.

Но Маршаку такой ответ пришелся по душе. Он кивнул удовлетворенно:

- Вы хорошо ответили. По-шекспировски.

И как всегда, когда гость ему нравился, заговорил о том, что считал полезным высказать собеседнику.

На этот раз заговорили об актерах, которые, войдя в роль, готовы на сцене забыть самих себя. Хорошо это или плохо?

- По-моему, плохо, - сказал Маршак. - У талантливого человека есть своя индивидуальность, есть своя гордость. Помните, в "Каменном госте" Жуан говорит: "Я не Диего. Я Жуан". В этих словах чувствуется личность. И Отрепьев признается Марине в обмане. Ему нужно, чтобы Марина любила его, а не Дмитрия... Актер, который хочет, чтобы в сыгранной им роли он сам был любим, несомненно хороший актер. Скажу о себе: история Жуана поучительна. Интересно, если в стихах проявляется личность автора. Но пусть и критики сумеют ее распознать. К общим похвалам я равнодушен. Они безлики. Их легко переадресовать кому угодно. Зато меткая похвала меня радует. Мне дорого, когда в стихах замечают, угадывают мое "я".

Через несколько дней он прочитал одну из своих новых лирических эпиграмм:

У Пушкина влюбленный самозванец
Полячке открывает свой обман,
И признается пушкинский испанец,
Что он - не дон Диего, а Жуан.

Один к покойнику свою ревнует панну,
Другой к подложному Диего - донну Анну...
Так и поэту нужно, чтоб не грим,
Не маска лживая, а сам он был любим.

Самуил Яковлевич встречает меня словами:

- Я ждал вас. Будем обедать.

Девятый час вечера. Время ужинать, а не обедать. Все сроки обеда давно пропущены. Но Розалия Ивановна раньше не могла дозваться его к столу. Итак, будем обедать.

Сам Маршак считает время, потраченное на еду, пропащим и всегда нехотя садится за стол. Впрочем, присутствие собеседника примиряет его с этой печальной необходимостью. За столом завязывается разговор о поэзии, о литературе. Как говорится, обед проходит в деловой обстановке. И время уже не кажется Самуилу Яковлевичу потерянным зря.

Сейчас Маршак работает над пьесой-сказкой "Горя бояться - счастья не видать". Наверное, поэтому он то и дело возвращается к идеям и образам новой пьесы:

- Мне всегда казалось интересным делать пьесы для детских игр. Пьесы-игры. Я рассуждал: если основа всякого театрального зрелища - игра, то в театре для детей игра вдвойне оправданна. Приемы детской игры я включал во все свои пьесы. И в "Горе-злосчастье" тоже. Когда персонажи втихомолку подбрасывают друг другу горе, они, в сущности, поступают, как дети, которые, играя, незаметно из рук в руки передают какую-нибудь вещь. Я буду очень доволен, если по ходу действия юный зритель, не удержавшись, вдруг крикнет из зала солдату или дровосеку: "Эй, берегись! Царь хочет тебе подсунуть Горе-злосчастье". Ведь это будет означать, что в спектакле действительно удалось добиться живости, непосредственности, темперамента и азарта детской игры.

На столе зазвонил телефон. Маршак что-то долго кому-то втолковывал. И закончил веско, с убежденностью:

- И запомните, милый, безрогая литература никому не нужна.

Он повесил трубку и, обращаясь то ли ко мне, то ли к телефону, отчеканил:

- Безрогая детская литература тоже не нужна.

Он помолчал:

- Вот мы с вами заговорили о детской игре и об игре театральной. Но театральная игра, конечно, куда сложнее. Она непременно содержит моральный вывод. Правда, в форме забавной и для ребенка увлекательной. Все должно состоять из находок, делаться не рассудочно, а с непосредственным порывом. Тогда и расстояние между педагогической и поэтической задачей преодолеется незаметно. Я позаимствовал у детской игры принцип перехвата, передачи вещи из рук в руки. Однако у меня по кругу передается не просто вещь. Передается Горе-злосчастье. Причем те, кто рассчитывают причинить горе другим, чтобы самим выгородиться, в конечном счете становятся его жертвами. В этом заключается идея пьесы. Как хотите, а безрогой ее не назовешь.

...По телевидению закончилась детская передача. Показывали новые мультфильмы. Рисованные кошки, медведи, собаки взапуски бегали по улицам, сидели за школьной партой и даже управляли самолетом.

Маршак сказал:

- Пока будут дети, рядом с ними будут зайцы, кошки, лисицы. Будут всякие барбосики - самые первые приятели ребенка. Как их изображать? Ну, конечно, без всякой слащавости и по традиции, заведенной еще стариком Эзопом, - в человеческом образе. Характеры зверей могут быть схожими, а могут быть абсолютно разными. Как в жизни: есть мышонок глупый и есть мышонок умный. Одни барбосики - добрые, другие - злые, третьи - доверчивые, четвертые - подозрительные. Знаете, у моих внуков уже несколько лет живет собака. Другие собаки за это время успели слетать в космос. А эта, представьте, до сих пор даже по двору ходить не научилась. Полезла под машину. Ей колесом лапу отдавило. Если бы я захотел описать нерадивого пса, то наверняка сама собой возникла бы аналогия с характером рассеянного, нерасторопного, ленивого человека. Впрочем, очеловечивание зверей должно иметь пределы. Сказочный заяц умеет говорить, и даже по-французски, но он непременно должен сохранить что-то заячье. Ну хотя бы прыгать. А иначе он перестанет быть зайцем.


Вечером у Маршака выступление в Библиотеке иностранной литературы. Но весь день он чувствует себя скверно. Застаю его в постели полуодетого, с градусником под мышкой. Подскочила температура.

Однако обещание есть обещание!

- Розалия Ивановна, - говорит он слабым голосом, - принесите мой орденоносный пиджак. Ну, вставай, Маршак, невольник чести! Подайте мне руку, голубчик.

Кряхтя и охая, он поднимается с постели. В машине жалуется на нездоровье и несколько раз порывается возвратиться домой. Но уже в вестибюле библиотеки, где его встречают несколько юношей и девушек, подхватывают под руки и торжественно ведут в зал, Самуил Яковлевич заметно приободряется. Знаки внимания ему приятны. А на трибуне он выглядит совсем молодцом.

Выступление Самуила Яковлевича посвящено искусству художественного перевода. Листок с кратким конспектом у меня сохранился. Маршак говорит о двух системах художественного перевода, каждая из которых имеет свои недостатки. Переводчиков, любящих сглаживать и приукрашивать все своеобразные черты автора, Проспер Мериме назвал в свое время неверными красавцами. Но и тех переводчиков, которые во что бы то ни стало стараются сохранить в переводе чужеземный аромат, Мериме не очень-то жаловал, находя, что в своем буквализме они нередко забывали о читателе. Порой тот просто переставал их понимать. А между тем поэтический перевод требует известной творческой свободы. Эту свободу дает переводчику глубокое проникновение в духовный образ переводимого поэта, понимание того, какие слова он мог написать и какие не мог. Ну и, само собой разумеется, переводчик иноземных поэтов должен быть хорошим проводником электричества, скрытого в их стихах.

- К сожалению, среди переводчиков есть не только проводники и полупроводники. Встречаются и такие, которые совсем не проводят электрический заряд. Этим лучше бы вовсе не переводить. Один молодой литератор спрашивал у меня: почему Гейне такой плохой поэт? Оказывается, всего Гейне он впервые прочитал в переводах Петра Вейнберга. Что ж, Вейнберг был добросовестным человеком, но плохим проводником электричества.


Дом Детской книги Детгиза проводит ежегодные традиционные литературно-критические чтения. На этой по счету девятой сессии мне предстояло сделать обзор книг для детей дошкольного и младшего школьного возраста. Незадолго до выступления, когда доклад был уже написан, переписан и его оставалось только произнести, меня стали одолевать разные сомнения. Вечером позвонил Маршаку. "Приезжайте, милый, - сказал он, - вместе разберемся, выверим". - "Самуил Яковлевич, сейчас уже десятый час. Может быть, завтра утром..." Сказал, почти наверняка зная ответ. И не ошибся: "Я думаю, вам полезно будет услышать мое мнение. И чем раньше, тем лучше". Сколько уже лет я его знал, мог бы привыкнуть. Нет, все-таки не мог. Всякий раз удивляла его готовность в любое время суток встречаться и беседовать с людьми, поддерживать, помогать...

В двенадцатом часу, перелистав мой обзор, Маршак поделился впечатлениями. О тексте говорил мало, больше о вещах, которые считал нужным внушить, втолковать. Начали со стихов для самых маленьких. Я вытащил блокнот и на правах докладчика стал записывать. Маршак говорил:

- Приохотить малышей к чтению или слушанию - самое трудное. Тут нужна разговорная интонация, совершенно особая слуховая доходчивость. Быть может, поэтому за тридцать лет я сделал для маленьких не так уж много. Нужно детское, но детское, доведенное до большой поэзии. Ориентироваться на определенный возраст, и, если стихи получились, они останутся для всех возрастов. Это первый признак удачи. У меня была счастливая находка "Сказка о глупом мышонке". Мягкие интонации колыбельной песенки как-то очень естественно, безо всякой рационалистичности сошлись с веселыми характеристиками "нянек", каждая из которых на свой лад баюкает мышонка...

В моем обзоре Маршак одобрительно отметил стихи тогда молодых еще поэтов Валентина Берестова, Сергея Баруздина, Геннадия Мамлина, Юрия Коринца, Бориса Заходера, Якова Акима, рассказы Радия Погодина, повесть Анатолия Алексина "Саша и Шура". О многих произведениях отозвался критически. Например, эта песенка лишена всякой энергии. Нет действенности. А вялые стихи вообще не могут дойти до ребенка. Автор как будто лекцию читает. Скучно, вязко. Сильный поэт умеет, знаете ли, менять ритмы, тон. В стихах вы всегда слышите его голос, угадываете его интонацию. А слабый поэт и по ритму усыпляюще однообразен. Нельзя все решать арифметически.

О другой книжке отозвался коротко: автор все время говорит о чем-то. Однако детям надо говорить не о чем-то, а что-то. До определенного возраста ребенок не понимает формул, а только конкретное. Но конкретное должно быть художественно. Пробежав глазами стихи, которые я цитировал, сказал: тут есть ум и чувство. Поэт ощущает возраст слова, его вес, теплоту. А тут сплошное актерство. Нет даже слабого раствора жизни.

Он вытянул из отложенных на ночь шести сигарет одну (шесть - его ночная норма) и закурил: "Как-то, беседуя со школьными учителями, я сказал: "Вполне возможно, что в ваших классах инкогнито учатся будущие Менделеевы, Сеченовы, Чеховы. Если вы будете скучно вести свои уроки, побойтесь бога! Подумайте только, как плохо потом они вас опишут. Ну, а поэты! Их ответственность разве меньше? Что останется в зрелом возрасте из стихов, прочитанных в детстве? Живые, во всем богатстве веселых и причудливых подробностей, вспомнятся наверняка. А если стихи пустые, как комната, где нет ничего, кроме унылых, голых стен?" Он выдержал долгую паузу: - Поэты, которые плохо пишут, делают гадости.


- Еще пять минут... Я только выкурю папиросу и пойду спать...

Мы в Доме творчества писателей в Ялте. Сегодня вечером Маршак вышел на площадку перед домом подышать воздухом. Тотчас его окружили люди. Один драматург долго терзал Самуила Яковлевича, излагая сюжет своей еще не написанной пьесы. Потом он поинтересовался мнением Маршака.

- По-моему, - ответил Маршак, - лучший сюжет тот, который можно записать на клочке бумаги и положить в жилетный карман. Как сюжет "Ревизора" или "Мертвых душ".

Сейчас обитатели Дома творчества разошлись по своим комнатам. На стенных часах пробило двенадцать. Но Маршак все еще сидит на диване в холле второго этажа. Он поднимался сюда долго и трудно, переводя дух после каждой ступеньки. В руке у него папироса. Но, по-моему, он не собирается ее раскуривать. Забыл или лукавит?

Маршак задумчив и грустен.

- Я уже устал от старости, - говорит он. - Как же я буду жить с ней дальше?

Неожиданно он улыбается.

- Вчера приезжали гости из Мисхора. Там в кабинете врача плакат повесили: "Санаторий не изолятор, а участок воспитательной работы".

Он смеется весело, до слез. Затем снимает очки и, протерев стекла, снова становится серьезным.

- А если, чего доброго, писатели станут так писать?.. Мы торопимся, злоупотребляем общими словами. Но лучше обождать идущие малой скоростью глаголы. Выражения вроде "обрабатывать дерево" не адресованы ни к слуху, ни к зрению. У ребенка они не вызывают никаких ассоциаций. Вот в словах "пилить", "стругать", "рубить" или еще: "лудить", "паять", "кроить" - есть наглядность, есть ощущение энергии, силы. Кажется, ты почувствовал на ладони тяжесть инструмента. - И после паузы: - Надо оберегать язык от заболоченности. От общих слов. Общие слова - беда многих городских людей. А надо обнажать граниты. В свое время думали, что Нева заболочена, потому что у нее илистое дно. А оказалось, что на дне Невы финские граниты. Вот так и наша речь не должна напоминать заболоченные граниты.

И, как всегда, заговорив о языке, Маршак не может отказать себе в удовольствии порассуждать на любимую тему. Ему нравится сходить "в подвалы слов", докапываться до первоначального их смысла, сочинять увлекательные гипотезы, строить догадки, фантазировать.

- Ну-ка, что вы слышали о происхождении слова "баба-яга"? - И, выдержав эффектную паузу, продолжает: - У Жени Шварца была на этот счет собственная теория.

Тут Маршак принимается рассказывать историю, которую всякий раз, слегка изменяя, любил повторять в кругу друзей. Во времена татарского нашествия жил богатый татарин Бабай-ага. О его свирепом нраве складывались легенды. Когда надо было утихомирить шаловливых детей, матери пугали их, грозя отправить к самому Бабай-аге. Но за пятьсот-то лет ничего не стоило перекрестить Бабая в бабу (так оно понятней), а мужской пол переделать в женский. На долю слов выпадали еще и не такие приключения!

- "Седина - в бороду, бес - в ребро". Наверняка сначала была рифма: "В бороду - серебро, бес - в ребро". Звонко. Весело. А потом где-то в веках рифма затерялась, стихотворный строй рассыпался, и никто уже не помнит об этом...

В таком духе Маршак блистательно импровизирует довольно долго.

- Знаете, как по-немецки капуста? Правильно, "Kohl". Ну, а печенье? Забыли? "Geback". Сложите все вместе: "Kohlgeback" - "капустное печенье", "капустный пирог". Ну, а теперь вслушайтесь... - Самуил Яковлевич медленно произносит, чеканя каждый слог: - Kohlgeback! Что вам напоминает это слово по звучанию? С кем оно может состоять у нас в родстве? - И торжественно объявляет: - Кулебяка!

Тут Маршак наконец-то закуривает злополучную папиросу.

- Была бы возможность прикупить немножко сил и времени, непременно написал бы книгу о приключениях слов.

Он делает глубокую затяжку.

- Я старик. А все равно остался беспокойным. Мне это мешает. Нет, старость не по мне, не по моему характеру, не по моему темпераменту.

Он нехотя поднимается с дивана.

- Помните, у Пушкина в "Египетских ночах" - "Ветер в овраге"? Ну, а я теперь - "Буря на диване".


На письменном столе Маршака лежит увесистый том стихов для детей, только что вышедший в "Золотой библиотеке" Детгиза. Оформление Самуилу Яковлевичу не по душе. Ярко-красная обложка "в серебре и злате". Пышно и безвкусно! К тому же книжка плоховато сброшюрована и не плотно закрывается. "Как взъерошенный воробей с разинутым клювом", - ворчит Маршак. Но, кажется, новый однотомник самый полный. Под одной обложкой уместились все сказки, песни и загадки для маленьких. И это приятно Маршаку. Он вручает мне книгу с веселым посвящением:

Милый критик, дружбы ради
Вы примите этот том
В пышном, праздничном наряде,
В переплете золотом.

Этим прочным, толстым томом
Вы могли бы в поздний час
Размозжить башку знакомым,
Засидевшимся у вас.

Верьте, том тяжеловесный
Их убьет наверняка,
Но убитым будет лестно
Пасть от лиры Маршака.

С юбилейного вечера отправляемся к Маршаку домой на улицу Чкалова.

Самуил Яковлевич устал.

- Ох-ох-ох! Семидесятилетний юбилей надо праздновать в двадцать лет, когда есть еще на это силы.

Но он доволен.

- Знаете, кто я такой? "Большой художник слова".

В прихожей толстая пачка поздравительных телеграмм.

Их принес сегодня утром с почты симпатичный молодой человек.

- Домашние хотели дать ему "на чай". Обиделся, хлопнул дверью, убежал. А эту поздравительную телеграмму принесли днем, отдельно. Она от молодого человека с почты. Видите подпись: "Разносчик телеграмм".

Самуил Яковлевич вскрывает плотный продолговатый конверт с иностранными марками. Всемирная федерация клубов Роберта Бернса наградила Маршака медалью Бернса. И, как всегда, пряча за иронической интонацией торжество, Маршак говорит:

- Теперь буду с медалью, как штангист или как старый заслуженный дворник с большой бляхой.

Время позднее. Однако и на этот раз Маршак долго не отпускает от себя. Он достает томик сонетов Шекспира, показывает исправления, которые сделал для нового издания:

- Боюсь, не порчу ли? Не ослабела ли рука? Сонеты - это высшее в поэзии. "Солнце ума". А в то же время сколько лиричности, какая сердечность. И заметьте: конец сонета всегда интимный. После роскошных палат - мезонин. Как у Пушкина, который от Данте и Петрарки довел историю сонета до своего друга Дельвига... Так вот, мой милый, в переводах Шекспира нужна не точность, а меткость. Мне приходилось делать до двадцати вариантов каждого сонета. Пятьдесят пятый сонет я переводил шесть лет. Хотелось приблизиться к величавой торжественности "Памятника" Горация.

Маршак поглубже усаживается в кресло и своим глуховатым, задыхающимся голосом читает:

Замшелый мрамор царственных могил
Исчезнет раньше этих веских слов,
В которых я твой образ сохранил.
К ним не пристанет пыль и грязь веков.

Пусть опрокинет статуи война,
Мятеж развеет каменщиков труд.
Но врезанные в память письмена
Бегущие столетья не сотрут.

Ни смерть не увлечет тебя на дно,
Ни темного забвения вражда.
Тебе с потомством дальним суждено,
Мир износив, увидеть день суда.

Итак, до пробуждения живи
В стихах, в сердцах, исполненных любви!

Он долго сидит в глубокой задумчивости, подперев кулаком голову...

- Знаете, иногда мне кажется, что свои переводы сонетов я бы мог прочитать Пушкину.

В кабинете Маршака застаю молодого поэта. На столе лежат листки с его стихами. По-видимому, стихи уже побывали в какой-то редакции. На полях многочисленные крючки, галочки, вопросы, восклицания. Маршак раздражен:

- В этом журнале, кажется, собрались одни контролеры и кондукторы. А вагоновожатого у них нет.

Самому Маршаку стихи нравятся. Но вот ему попался на глаза сонет под названием "Море".

- Ну, знаете, - хмурится он, - если вообразить, что море всего лишь Н2О, легко разрушить искусство... Мне ваш сонет, извините, напомнил блюдечко с водой, в котором художники промывают свои кисточки. Бледные краски, вялый ритм. Сплошные подражания. А в стихах должно быть ощущение новизны, в первый раз сказанного слова. Хорошими стихами я всегда горло полоскал.

Маршак перебрасывает еще несколько листков.

- Свое знаменитое "А все-таки она вертится" Галилей произнес с жаром, убежденностью, энтузиазмом. Надо вернуть энтузиазм словам. Поэт не должен бубнить, как дьячок. - И тут лицо Самуила Яковлевича опять проясняется. - А это хорошо! И дальше недурно. Пожалуй, из юноши будет толк.

По-отечески обняв гостя и подавая ему в передней пальто и шапку (разыгрывается уже известная читателям трагикомическая сцена "борьба человека с пальто"), Маршак на прощание говорит:

- Непременно постарайтесь, голубчик, сохранить в литературе собственную физиономию. Иначе, как таксист, будете ездить по всем маршрутам.


Когда моя книжка о творчестве Маршака была написана, издана, даже дважды переиздана и торжественно преподнесена Самуилу Яковлевичу, он подарил мне свою "Веселую азбуку от А до Я" с дружеским напутствием:

Вы мой Плутарх, Борис Галанов.
Но не пишите обо мне,
Что я блистал среди уланов
И пал от пули на войне.

Разумеется, предостережение было шуточным. Труд, подвижнический труд и взыскательное отношение к слову до глубокой старости были источником его горестей, радостей, вдохновения. И писать его надо было за рабочим столом - тут он был в седле, - закопавшимся в ворохе срочных и сверхсрочных версток, гранок, бесчисленных черновиков. Но даже и тогда, когда Маршак уже был тяжело, неизлечимо болен, все равно он мне казался человеком, находящимся внутри радуги. Таким запомнила его поэтесса Новелла Матвеева. И это действительно было качество, органически присущее личности Маршака, его видению жизни и мироощущению, его стихам. Как через семицветный полукруг, с детства приходят к нам во всей своей первозданной свежести поэтические образы Маршака:

Вот из радужных ворот
К нам выходит хоровод.
Выбегает из-под арки,
Всей земле несет подарки.
И чего-чего здесь нет!
Первый лист и первый цвет,
Первый гриб и первый гром,
Дождь, блеснувший серебром...

19 апреля 1871 года Дюма-сын писал Жорж Санд: "Кто-то однажды спросил меня: "Как это получилось, что ваш отец за всю жизнь не написал ни одной скучной строчки?" Я ответил: "Потому что ему это было бы скучно".

Мне кажется, такой ответ Маршаку пришелся бы по душе.

При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика